Я была погребена для жизни, меня не существовало, я исчезла для живых. Два года я не была на улице, не видела солнца, не дышала чистым воздухом. Окна квартиры были занавешены. При появлении чужого человека во дворе надо было прятаться в место, где при облаве нельзя обнаружить. Каждый час за окном, за дверью ждала смерть, смерть для всех, для всей семьи, которая меня скрывала.
Я не могу жаловаться на отношение моего мужа ко мне в первый год. На нем также отразилась смерть моих родных. Он старался достать для меня другой паспорт, чтобы мы могли где-нибудь жить хотя бы полулегально, но эти старания ни к чему не привели. Когда стоял остро вопрос, что я должна уходить оттуда, потому что всем грозит расстрел, он говорил моим родным, что и он уйдет со мной вместе, дорога же была лишь одна. Стоило мне открыть дверь и выйти на площадку лестницы, как уже смерть спешила к нам. Все соседи были заинтересованы открыть местопребывание мое. О том, что я где-то есть, они знали, так как видели меня в день прихода немцев, но где я нахожусь, для них было неизвестно. Они только предполагали и следили безустанно.
Когда прошло некоторое время, когда надежды на легальную жизнь не было, надежда на то, что скоро придет нам освобождение Красной Армией, также не была близка, стоял вопрос у нас о том, что мы втроем – я, мой сын Игорь и муж – покончим жизнь самоубийством через повешение. Вопрос только стоял, как технически это провести: повесить ли сначала ребенка, а потом самим, и кому последнему. Муж говорил это вполне серьезно и продуманно. Он чувствовал себя виновным в том, что мы не эвакуировались, и поэтому жертвовал и своей жизнью.
Я же, обладая большей силой воли, нежели муж, настаивала, что если вопрос стоит о жизни Игоря, надо еще бороться, и мы остались живы и снова боролись. Дворник ставил вопрос о жизни Игоря, ведь мать его еврейка была (я не существовала), и надо его сдать немцам. Родные же мужа доказывали всякой правдой и неправдой, что Игорь крещен, и спасли его. Ребенку дома внушили, что матери у него нет, что она уехала. Каждый во дворе старался застать его врасплох, и вдруг спросят: «А где твоя мама?» Слово «мама» ему было запрещено произносить вне квартиры, а дома тихонько, чтобы никто не слыхал. Он спрашивал меня: «Мама, скажи, что такое еврейка, жидовка, и почему Борю и Марика (дети моей сестры) убили немцы». Но он без особых пояснений почувствовал, что это такое. Во дворе дети дворника называли его жидом, и он выходил только со старшими на улицу. Он все время ждал Красную Армию, которая принесет волю, и он сможет громко произнести «мама» и идти с ней вместе.
Я жила, но это была горькая жизнь, безнадежная, меня губило одиночество, несмотря на то, что был муж. Я должна была сознавать, что живое все имеет право на жизнь, но я, как видно, плохо это сознавала. Я была для жизни погребена, но сама-то я была жива. И вот получилось так, что муж жил, он имел право жить и, как все живое, должен был пользоваться жизнью. Я же не в состоянии была подняться выше всего обыденного и не реагировать на окружающее. И я больно реагировала, и жизнь стала адом. Я старалась загружать себя разной домашней работой, той, которой я никогда не делала, но все равно оставалась много времени свободной. Я спала скверно и очень мало. Я боялась заснуть. Смерть близких и окружающих меня постоянно преследовала, особенно дети. Я считаю себя косвенно виновной в их смерти. Если б меня не было в городе, то они никогда бы в Киеве не остались.
Я читала много, но книг негде было взять, и я ужасно страдала от этого. В свободное время, когда мне нечего было абсолютно делать и читать нечего было, я не находила места, куда от себя спрятаться (часто никого не было дома, уходили и запирали квартиру). Я подходила к печке кафельной в маленькой комнатке и стучалась головой об нее, чтобы заглушить внутреннюю боль, ведь кричать нельзя было! Казалось, от физической боли легче. Сколько раз я подходила к этой самой печке, где висела по ней веревочная лестница, по которой я взбиралась в случае облавы на самый верх, под потолком там было сделано углубление, и я там сворачивалась в комочек, лестница убиралась наверх, и было желание покончить эту бессмысленную жизнь. Но Игорь… Я заставляла себя силой воли черпать надежду и снова жить.
Мысль о том, что Игорь вырастет и будет смотреть на жизнь людей, как многие во время оккупации и вообще, меня останавливала и заставляла жить. Я хочу воспитать его так, чтобы для него все люди были одинаковы и не было различия и отличия.
Единственный человек из внешнего мира меня посещал во время моей невольной тюрьмы, муж моей приятельницы (и она редко приходила). Он меня снабжал книгами. Когда он приходил, я только тогда хорошо понимала ощущение узников, когда к ним в камеру заглядывало пятно солнца. Я дышала воздухом по ту сторону мира, который он приносил, мы судили и рядили успехи Красной Армии по прессе немецкой. Что советская власть будет, что Красная Армия придет, я не теряла надежды, но что я этого дождусь, я не надеялась никогда. Слишком было тяжело.