А вот что действительно поразило морячка, так это ее взгляд — растерянный, немного грустный и будто все понимающий и заранее прощающий. Так смотрит младенец на мать, когда та дает ему грудь. Он обхватывает ее ручонками, деловито причмокивает и смотрит, смотрит, смотрит прямо в душу…
А еще припомнилась старенькая деревенская церквуха, в которой служил добрый попик отец Онуфрий. И почудилось, будто он — маленький, босой и бесштанный — снова залетел в эту церковку, да так и застыл, уставившись на икону… «Это Казанская божия матушка», — тихо сказал ему тогда отец Онуфрий и провел шершавой ладонью по голове будущего «грозы морей»… пожалел. И добавил зачем-то: «Я ее в юности сам списывал».
У богоматери были такой же взгляд, как у этой девицы. Не девицы, нет. Девушки… Девы…
— А тепло тут у вас, — ляпнул Митроха. — Дровами топите?
— Пока уголек есть, — отозвался дворник, — да и на ту зиму, может, хватит… А может, и нет, — спохватился он, словно почуял — отберут, отберут же нехристи! Чем тогда жильцов согревать…
— Она живая? — почему-то шепотом спросил морячок.
— Стоит же, не лежит, — снова покосился на девушку солдат.
— И как она тут? Привел кто? Или сама зашла? А может, снасильничал кто? Обобрал? — вопросы чекиста посыпались как из пулемета.
— Так чего ты на деда-то? — вступился за дворника Митроха. — Ты у нее самой спроси.
Повернулся чекист, к девушке шагнул… «Не надо!» — хотел крикнуть Степан Евграфович, да не успел…
А ничего такого страшного и не произошло. Ну… или почти ничего. Только девка напряглась, словно морячок переступил невидимую черту. На чекиста зыркнула, потом будто скукожилась, сжалась на миг, и вдруг морячок увидел, как она преображается, наполняется внутренней силой, мужественностью какой-то и напором. Пара ударов сердца, и чекисту пригрезилось, что перед ним стоит сам Колчак.
Нет, конечно же, это была та самая девка — телешом и без стыда, только в фигуре ее, в повадке, в манере держать голову морячок сразу узнал адмирала.
Строго взглянула бесстыжая девица на чекиста и вдруг сказала:
— Что ж ты, Кузминкин, так меня подвел… Напился как порося, дебош устроил. А мне тебя так не хватало… там, на норде… Vous me décevez2.
Потом девка хохотнула и добавила препротивно скрипучим голосом:
— А осенью пятнадцатого там, у маяка, в десанте на вражий берег… Помнишь, как со страху обосрался, когда зольдатн германский в тебя из карабина пальнуть хотел? Если бы не осечка, не топтать бы тебе, Кузминкин, сейчас русской земли… А обдристался ты тогда знатно! Небось, до сих пор в штанах склизко, — подмигнула морячку, нос наморщила, словно и сейчас от него тем страхом воняет, и расхохоталась гортанно, гнусно, обидно.
Отпрянул чекист, отскочил, захотелось ему убежать из этого натопленного светлого дома в ночь, в пургу, да хоть к самому черту в зубы, лишь бы подальше от этой проклятой девицы. А когда он увидел, что его напарник, этот солдатик, эта дылда деревенская, чурбан неотесанный, узнал то, что минный кондукто́р Кузминкин не то что от чужих, от себя прятал — стоит Митроха и нагло лыбится, и рожа у него препротивная, — рука сама дернула за ремешок кобуры, крышка со стуком откинулась и пальцы быстро нашарили ребристый бок маузера…
— Дюнхор! — вдруг вскрикнула девка, и словно рассыпался Колчак, отек, а вместе с ним и она сама обмякла.
Руки ее безвольно обвисли вдоль бедер, голова чуть отклонилась в сторону, взор потух, а с полураскрытых губ тонкой струйкой заскользила по подбородку слюна.
— Все, — сказал дворник, — сломалась она. Теперь часа два безопасная. Граждане-товарищи, заберите вы ее, Христа ради, а то она мне всех жильцов перебудит, а у меня тут почтенные люди живут. На втором этаже зубной техник Ставридис, и на третьем — писатель Барченко с женой…
— А ты-то сам к ней подходил? — Кузминкин успокоился, руку с маузера убрал, но кобуру оставил открытой.
— Подходил, — Степан Евграфович вдруг потупился, стал еще меньше, почти карликом, и проговорил тихо:
— Два раза подходил…
— Ну?
— Второй был еще гаже первого… Эх, граждане-товарищи, ведь разве ж я думал… Разве ж нарочно… Я же потом всю жизнь грех отмаливал. Эх! — Чекисту Кузминкину показалось, что на щеке дворника блеснула слеза. — Потому и знаю, что она теперь не страшнее агнца господня. Заберите ее, граждане-товарищи. Ради Христа, заберите!