— Но ведь и мы не настолько легкомысленны, чтобы согласиться на продолжение эксперимента без учета возможных последствий его. Туда поедут Азбукин, Орешкин и Жислин. Они, как ты знаешь, разбираются в этих вопросах. Азбукин, кстати, должен был еще в прошлом году поехать туда вместо тебя, но заболел. А Жислин — прекрасный математик, расчетами которого…
— Ну, а я? — нервно перебивает Урусова Холмский. — Совсем, значит, уже не нужен?
— Тебе нужно еще немного отдохнуть, набраться сил, а как только…
— Ну что вы все в постель меня укладываете! — злится Холмский. — Я ведь совершенно здоров. Меня уже и не лечат даже. Доктор Гринберг шампанское со мной пьет. Я уже свободно читаю любую книгу по физике. Освоил даже твой трактат о сверхмультиплетах. И знаешь, в нем есть какие-то элементы «безумия», хотя он написан явно не для сумасшедших.
— И в математической основе восьмеричного способа Гелл-Манна, которым я так широко пользовался, тоже разобрался? — смеется академик Урусов, очень довольный не столько похвалой друга, сколько столь явными признаками восстановления его памяти.
— Да, потому что вспомнил алгебру Софуса Ли с восемью независимыми компонентами и группой SU. Не совсем, значит, свихнулся? А скоро вообще все вспомню. И учти, все, что я вспоминаю, записываю и в любое время могу тебе представить.
— Правда, записываешь? Это ведь очень важно! Непременно покажи все, что записал. Когда ты смог бы это сделать?
— Да хоть завтра.
«12»
И вот Холмский мчится на машине Урусова к своему дому, уверенный, что теперь обязательно вспомнит и запишет все свои расчеты, как только сядет за стол. Торопясь, без лифта, вбегает он на второй этаж. От волнения долго не может вставить ключ в замочную скважину. Но вот дверь распахнута. Не проверив, защелкнулась ли она, Михаил Николаевич спешит в свой кабинет. Сбрасывает с письменного стола книги, журналы, газеты. Выхватывает из ящика кипу бумаги и, не найдя ручки, пишет карандашом, торопясь поскорее записать то, что начало всплывать в памяти.
Радуясь и не веря своим глазам, он поспешно пишет несколько секунд, без особого труда вспоминая нужные формулы… Но тут ломается карандаш. С проклятием он бросает его на стол, снова начинает искать ручку. Да вот же она, в боковом кармане пиджака!
Нужно поскорее продолжить запись. Что такое тут, однако?..
Но теперь он уже с трудом разбирает только что написанное, не узнавая собственного почерка.
И вдруг сомнение: а верно ли все это? Откуда во второй формуле греческая буква «тета»? Должна ведь быть «тау»… И корень квадратный не в числителе, а в знаменателе. А почему здесь «постоянная Планка»?
«Нет, что-то тут не так… Явно не так!..»
Холмский в ярости комкает бумагу, бросает ее под стол, вытирает пот со лба. Теперь он уже не в состоянии не только писать, но и связно думать. Сидит некоторое время неподвижно, откинувшись на спинку кресла, отбросив голову назад. Потом встает, расслабленной походкой идет к дивану и почти падает на него…
Снова бешеное мелькание зигзагов осциллограммы перед закрытыми глазами и звенящий в ушах, давящий гул напряженно работающего ускорителя…
Он лежит так почти целый час. Постепенно успокаивается. Встает с дивана, нетвердой походкой идет в ванную и долго умывается холодной водой. Внимательно рассматривает себя в зеркале…
Задумчиво ходит потом по квартире. Останавливается у телефона и несколько минут стоит возле него, прежде чем снять трубку. Но и сняв ее, не набирает номера, а подержав в руках, опускает на рычажки аппарата. И, уже не раздумывая больше, решительно выходит из дому.
Расплатившись с шофером у здания психиатрической клиники, Холмский поднимается на второй этаж и идет в кабинет Александра Львовича Гринберга.
— Ба, кого я вижу! — радостно восклицает Александр Львович. — Чем обязан, как говорится?..
— Кладите меня, доктор, на любое свободное место. В крайнем случае и в коридоре полежу, — мрачно произносит Холмский. — И лечите всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами. Это сейчас очень нужно не только мне. А в том, что я болен, у меня нет уже больше никаких сомнений. Как физик, я все еще в состоянии клинической смерти…
— Ну, зачем же так мрачно? — пытается обратить все в шутку Александр Львович. — Я ведь психиатр, и, говорят, неплохой, потому лучше вас знаю, больны вы или нет.
— А где моя память? Почему не могу вспомнить самого главного? Вспоминаю даже то, что казалось давно забытым и во всех подробностях, а то, что было со мной всего три месяца назад…
— Вспомните и это.
— Но когда? А нужно сейчас. Я ведь все знаю. Я слушал радио… И Урусов не отрицает того, что я услышал. Он, правда, делает вид, что они и без меня во всем разберутся, но зачем этот риск? Может быть, прав тогда Чарльз Дэнгард, и они действительно идут на самоубийство?
— Ну зачем же вы так?..
— Только не утешайте меня, пожалуйста, Александр Львович. Я ведь не настоящий сумасшедший и все понимаю, поэтому, может быть, мне так тяжело… Сегодня, казалось, вспомнил, наконец, самое главное, а как только сел за бумагу — все смешалось. А ведь до этого такая светлая была голова! В разговоре с Урусовым вспомнил даже афоризм, приписываемый Будде, так как он напоминает манипуляцию восемью квантовыми числами новой системы симметрии, называемой восьмеричным способом. Все это имеет отношение к трактату Урусова о сверхмультиплетах.
— Мультиплеты, мультиплеты… — задумчиво произносит доктор Гринберг. — Это что-то, имеющее отношение к нуклонам атомного ядра? А что за афоризм Будды? Может быть, вы его и сейчас помните?
— Нет, сейчас уже не вспомню… Хотя, постойте… Вспомнил! «Вот вам, о монахи, та благородная истина, которая показывает, как избавиться от страданий. К этой цели ведут восемь достойных путей: справедливое представление, справедливое намерение, справедливая речь, справедливое действие, справедливая жизнь, справедливое усилие, справедливое внимание и справедливая сосредоточенность».