Выбрать главу

— Обоих?

— Нет, Димка вернулся… Потом взвод послали, дорогу прочистили. Вот к чему оно, душевное беспокойство, приводит. А мне среди других легче было. Конечно, и поморозился я, и в окружении трое суток на снегу голодный лежал, и плечо мне осколком поцарапало. Но на сердце тепло было… А как начнут ребята рассказывать про своих, я молчу. Много всяких разговоров про женский пол слышал. На фронте-то о женах все больше хорошее говорят. Слушал и думал: лучше моей все равно нет для меня. Знаю, что тоскует Алена, люто тоскует. Я ее в письмах успокаиваю, ругаю, а от той тоски мне вроде жить легче. А об ревности я и не вспоминал никогда. Потом в госпитале лежал. Много всяких женщин видел. Санитарки, фельдшерицы веяние из Ленинграда. Красивые бабы были. А все чужие. Ни с одной не ужился бы. Значит, так уж устроено, что для каждого мужика лишь одна баба на свете есть. Только не все находят свою, которая предназначена…

— А как ее найдешь? Ведь не написано на лбу у нее.

— Не написано, верно. Но я-то знаю — нашел свою… Когда отпустили меня со службы, не чаял, как до дому добраться. В Одуеве даже к Григорию не заглянул. Прямой наводкой в Стоялово, ночью, пехом… Пришел, стучу в окошко. Эх, да что говорить! Не знаешь ты этой радости. А дай бог, чтобы узнал… Хорошая жена — это, парень, может, самое главное в жизни.

— Главное — Родина.

Дядя Иван приподнялся кряхтя, сел.

— Родина, говоришь? Родина, парень, это и есть жена, ребятишки, семья, хата моя, деревня.

— Ну, а страна, весь Советский Союз как же?

— Страна, страна. — Голос дяди Ивана звучал сердито. — На кой черт ты нужен стране, ежели ты кукушка без гнезда. Что для такого летуна дорого? Ничего! А вот я за свою деревню, за свой дом голыми руками драться пойду. И так каждый. Ежели поодиночке — за свое болеем, а ежели нас в кучу собрать — получится, что за всю землю.

— Не обижайся, дядя Иван. Я тебя по-серьезному спрашиваю. Разобраться хочу.

— Поедешь учиться, там разберешься. А я и сам недалеко вижу. Знаю одно: дорого человеку то, что сделано своими руками.

— Дом?

— И дом, и семья, и колхоз.

— А если выше взять — значит, и государство.

— Ну, ты опять на облака полез, — усмехнулся Иван. — Ты про это с Сидором Крючком потолкуй. Он любит.

Задом, на четвереньках, дядя Иван выбрался из шалаша. Поднявшись, потянулся так, что захрустели кости.

— Наговорился я с тобой, Игорь, аж язык заболел. Хуже, чем на покосе, умаялся. Вылезай, пора уже нам.

Пошли по тропинке, среди смутно белеющих в темноте стволов яблонь. Издалека услышали храп деда Крючка. Возле большого шалаша, похожего на стог сена, дядя Иван остановился, позвал:

— Дед, а дед!

— Ктой-то? Ты, что ли? — раздался недовольный, хриплый голос.

— Я самый, вылазь.

— Поспать не дал, черт баламутный, — ворчал дед, одной рукой поддергивая короткие портки, другой мелко крестя рот. — Ты, Ванька, завсегда до срока приходишь.

— Во-на! Уже вторые петухи пели.

— А темень-то, ядрена лапоть!

— Пасмурь.

Голова у деда почти совсем лысая, только на висках торчат редкие волоски. Лицо худое, вытянутое. Маленькие глазки запрятаны глубоко под надбровными дугами. Шея у него длинная и морщинистая, как у ощипанного петуха. Дед сутулится, посконная рубаха на спине бугрится горбом.

— Кто это с тобой? — спросил Крючок.

— Племяш.

— Гришкин сын, значит? Чего к нам-то пожаловал?

— Так, отдохнуть.

— А Гришка… Григорь Митрич как тама? Все в начальствах ходют?

— Все ходит, — улыбнулся Игорь.

— Вишь ты, ядрена лапоть, деревня наша какая! Куды ни глянь, хоть в Одуев, хоть в Тулу, хоть в Москву, — везде наши есть. Стояловские ребята головастые. Степка Ермаков, мой сосед, полковник теперича, во как! А я же его, голодранца, крапивой порол. Без отца рос малый. Ну, его мать, Акулина, завсегда на такое дело меня звала. Я же по деревне первейший воспитатель был. И отцу твоему тоже вкладывал… Гришка, он шустрый стервец был.