Выбрать главу

Герой едет к Вадиму. Горная станция. Грузовик-фургон с шофером Вовой, Митей Говоровым и странным тихим юношей с винтовкой. Сцена в корчме. Дождь, перевернувшийся грузовик, разговор с тихим юношей о местных ужасах. Беседа с Вадимом — о приближающихся выборах, о непонятности магистрального пути, о муках выбора направления равнодействующей. Чего хочет Аятолла (чтобы избрали президентом Жирика). Почему этого нельзя делать, хотя равнодействующая тянет именно в ту сторону. Беспомощность человека и мага.

Приближается некий Референдум, который определит судьбу страны.

…несчастное выражение глаз, какое бывает у собак, когда они справляют естественную надобность.

„Ни одно слово, произнесенное с момента появления человеческой речи, не исчезло бесследно, хотя и не все записывались“.

Рекс Стаут, т. 12, стр. 110 („Ловушка для матери“).

Приходит репортер брать интервью — о методах работы, успехах, планах, а в конце — мягко: как бы выйти на Вадима и поговорить с ним?

— Ты что, с Анютой поцапался?

— Да.

— Она хочет ехать, а ты нет?

— Да.

Я представления не имею, почему я все это знаю. ЗНАЮ.

— В Париж.

— В Париж, — говорит он покорно.

— Кто у нас следующий? Вызывай. Заработала машина.

— Аятолла.

Это неправда. Подкуплен?

— А на самом деле кто?

Надо принять Аятоллу. Он страшный человек.

Герой — с двух точек зрения. Сам о себе: гниение, умирание, бессмысленность, безысходность. Секретарь: ожидание чуда, зарядка аккумулятора, неисчерпаемость волшебства.

Все люди — слабы. Все, без исключения. И особенно слабы так называемые супермены. Они не способны справиться с собой и отыгрываются на других. Правда, иногда человек не знает, что он слаб. Таких называют самодостаточными.

— Ну, как прошел вечерок?

— Да ничего. Обошлось. Жертв и разрушений нет.

— Вцепился как бульдог в штанину…

…Сегодня день рождения Яков-Кондратьича. Надо бы позвонить, но ведь уж, наверное, помер. Старый он, и всегда был старый, сколько я его помню. Никогда я не любил стариков. Вот странно. Ну, пока я сам был молодой, заносчивый — понятно. За что мне их было любить? А вот сейчас почему? Когда сам в том возрасте, когда „пожилой“ — сказать о тебе будет слишком мягко, а „старый пердун“ — слишком, пожалуй еще, жестко… Они мне неинтересны, вот в чем все дело. Как какая-нибудь умная, толстая, многословная книга: скопление сведений, вполне может быть достойных внимания, но — скучных, ни за что в тебе не цепляющих, а плывущих себе мимо.

Вопросы из рассказа Конан-Дойла „Обряд Мэсгрейвов“.

Обещал быть через 20 минут.

— Двадцать минут промелькнули как один час…

Исчезают люди. Оказывается, их отправляют в будущее. По какому-нибудь странному, неожиданному принципу. (Обнаружен летальный ген человечества, распространяющийся как пожар. Пытаются спасти хоть кого-то.)

Решение районного Страшного суда было утверждено в городском Страшном суде, но опротестовано в Страшном Верховном.

Бродит по городу Сатана, пытается продать души. У него есть лишние. Но никто не берет. Бесполезная вещь.

А в окне белым-бело —Это снегу намело,А в окне черным-черно —Это ночь глядит в окно…Черно-белое киноНадоело мне давно,Но.

Очарователен, как умывающийся котенок.

Простой, как портянка.

Одинокий как километровый столб в степи, где на одной дощечке написано 2363, а на другой — 1172.

— …В человеческом обществе, как и в естественном мире, свои базовые понятия. Там — масса-энергия. Здесь — деньги-власть. Одно переходит в другое. Одно эквивалентно другому по какой-то формуле „е равно эм це квадрат“, и все это плавает в общем законе сохранения, которого мы не знаем пока (сохранения чего?) и „второго закона термодинамики“ — общество развивается так, что производительные силы возрастают…

В это утро он вдруг обнаружит, что у него не стало бровей.

То есть они и раньше у него были не как у Брежнева. И даже не как у Никсона. Но теперь над правым глазом топорщились длинные, слегка завивающиеся жесткие волоски, числом четыре, и больше, можно сказать, не было ничего — какой-то почти невидимый русый пух. Не как у Никсона, нет, отнюдь… Напевая (на манер „кукарачи“) „Не-как-у-Никсона, не-как-у-Никсона…“ он направился в кабинет и распахнул дверцы архивного шкафа. Тысячи папок глянули на него плоскими, рыжими, белыми и красными обложками своими, и запутанные щупальца тесемок шевельнулись, потревоженные. И речи быть не могло найти тут что-нибудь.

Он искоса глянул на Роберта. Тот сидел за своим компьютером в состоянии каталептической ненависти.

Спросить у Татианы? Он вспомнил ночь, и убогую сцену старческой любви, и не захотелось не то что разговаривать — видеть. Стыд. Невозможно отучиться стыдиться.

Всю неделю раздавались какие-то странные звонки и затевались неожиданные разговоры. Всех вдруг чрезвычайно заинтересовало, где Вадим. Позарез нужен был Вадим — всем сразу и совершенно непонятно зачем. „Не знаю я, где Вадим, — втолковывал я. — Разве я сторож Вадиму моему?..“ Шутки мои не принимались. Вадим был очень нужен. Зачем? Этот простой вопрос почему-то! ставил всех ищущих в тупик. Невнятное бормотание и неловкая ложь были мне ответом…

— Ты не знаешь, где Вадим? — спросил я Роберта.

Я кончил читать газеты и смотрел в окно. За окном было первое сентября, Нева, туман, дождик накрапывал. Только что у Петропавловки стукнула полуденная пушка.

— Я не знаю, где Вадим, — сказал Роберт голосом, бесцветным от ненависти.

Он сегодня с самого утра меня ненавидел. Сидел за своим столом в окружении телефонных аппаратов, факсов, мониторов и прочих модемов — строгий, тощий, сероволосый, — смотрел мимо меня белесыми глазами и заходился в тихом бешенстве.

— Для чего же ты не знаешь, где Вадим? — спросил я, не глядя на него. — Только турки и жиды не знают, где Вадим…

Терпеть он не может, когда я занимаюсь „цитатоблудием“ (термин — его). А мне доставляет удовольствие взвинчивать его, когда он бесится. Мне хочется довести его до предела. Мне интересно иногда, есть ли предел его ненависти к старому, неряшливому, ленивому бездельнику, бездарно растрачивающему жалкие остатки своего, некогда великого, таланта на чтение газет и тупые переборы клавиш компьютера. То есть — ко мне.

Предела нет. Я уверен, что он никогда не сорвется. Он будет смотреть мимо. Говорить кратко и тихо. Отказываться от обеда. Вместо того, чтобы есть вместе с нами жареную курицу с соевым соусом, он будет делать вид, что перепечатывает какой-то отчет, а на самом деле — изливать будет свою ненависть в незамысловатые тексты, не лишенные, впрочем, чувства и информативности.

Все здесь написанное — правильно. Ненависть обостряет наблюдательность, глаз делается острым, а перо — точным. Это я знаю по себе. Только он врет, что я им помыкаю. Я никем не помыкаю. Это мною все помыкают. Или пытаются помыкать — что, впрочем, одно и то же…

Не хочу об этом думать. Мне скучно и тошно об этом думать. Мне вообще — и уже довольно давно — скучно и тошно. С тех пор, наверное, как я пережил свой двадцать второй приступ профессиональной импотенции и понял вдруг, что это теперь — навсегда…

Не помню, когда я осознал это впервые и окончательно. Помню только, что это было как открытие в себе семени смерти — вдруг понимаешь, что ты смертен и ждать осталось не так уж и много: ну пятнадцать лет, ну двадцать… А ведь только вчера ты считал себя (а значит и был) бессмертным! Что такое двадцать лет жизни но сравнению с бессмертием? Что такое скупые дозы… приступы… пароксизмы вдохновения, сделавшегося отвратительно редким, в сравнении с тем ликующим сознанием мощи, которое, помню, сотрясало меня еще совсем недавно, какие-нибудь десять лет назад… Ощущение всемогущества. Ощущение Бога в груди — вот здесь, под самой ямочкой, под ключицами, где теперь никогда не бывает никаких ощущений, кроме, разумеется, тупой ишемической боли, если вздумаешь как встарь догнать уходящий троллейбус…

Иногда я желчно завидую людям, которые могут реализовать свой профессионализм в любой момент, когда им только захочется. Художникам завидую. Музыкантам… Акробатам. Захотелось тебе сделать сальто назад — напружинил мышцы, присел, вскинул тело, перевернул себя в воздухе и снова стал на ноги — прочно и точно, как влитой. Или — ударил по клавишам и родил мелодию, которой только что не было и которая вдруг стала быть… Как только тебе захотелось. Пришло в голову. Зачесалось.