Какие-то важные люди с постными лицами несли плакаты. Плакаты взывали присоединяться к самодеятельному городскому ансамблю «Старая Родина», поголовно вступить в муниципальный кружок кулинарного искусства «Будь полезен в семье», записаться на краткосрочные курсы материнства и младенчества «Для юной матери». Людей с плакатами нарочито и с удовольствием толкали, в них кидали окурки и комки жеваной бумаги, им кричали: «Сейчас запишусь, только галоши одену!» «Мы стерильные!» «Дяденька, научи материнству!» А они продолжали медленно двигаться, невозмутимой с печальной надменностью верблюдов глядя поверх голов.
Когда я выбрался на Вторую Пригородную, в петлице у меня была пышная белая астра, щеки были заляпаны губной помадой, и мне казалось, что я познакомился с половиной девушек города. Молодец парикмахер!
Шофер автомобиля с товарами «в обеспечение личных потребностей», споря с Жилиным о философах, упоминает Слия, которого Жилин называет неоиндивидуалистом, и восклицает: «Конечно, индивидуализм. <…> Но индивидуализм эмоциональный!»
Разговоры аборигенов, услышанные Жилиным в разных общественных местах и в разное время, в рукописи были о другом. К примеру, разговор в баре перед «дрожкой»:
Гомон стоял страшный, и я слышал с трудом. За столиком неподалеку орали:
— Нет, как хотите, терпеть их не могу!
— Хуже интелей!
— Ну, не знаю, как там насчет интелей, а только когда идет на тебя такая вот зеленая жаба в колпаке, да еще облупливается, зелень на ней лохмотьями висит…
— Они нынче желтые!
— Слушайте, а может, попробовать?
— Ступай лучше уж к першам!
— Плевал я на першей! Я сам себе перш! Я и к рыбарям могу пойти!
— Слабо!
— Какой из тебя рыбарь? Грустец ты, а не рыбарь!
Там же девочке с челкой один из посетителей говорит не «Налакалась, дура», а «Заткнись, шлюха». Сама же девочка на вопрос Ивана «Чем бы заняться?» рассказывает:
— Это как повезет, — ответила девочка. Проглотив спиртное, она сразу осоловела. — Никуда не пробьешься… Только решишь повеселиться, как тебя тащат в кусты… Не думай, мне не жалко, только ночь зря проходит. И потом, без знакомств трудно. К меценатам не подступиться, самое интересное, говорят, у меценатов, а как к ним попадешь? Слег — страшно. Рыбари — тоже страшно, да они и не пускают девчонок… Вот и остается одна дрожка. Не к грустецам же идти…
Разговоры в баре после нападения интелей на дрожку: «В школах, сын рассказывал, все фашизм поносят: ах, евреев обижали, ах, ученых травили, ах, лагеря, ах, печи! <…> А кто все выдумал? И дрожку, и слеги… А? То-то…»
Сами интели, которых Жилин видит после бегства от меценатов, были трезвые и разговаривали о другом:
Я шатался и шел медленно, держась поближе к изгородям. Потом я услышал за спиной стук каблуков и голоса:
— Вот он, ваш царь природы. Полюбуйтесь в натуре.
— Пьяное животное.
— Поверженное величество.
Я уже мог сгибать и разгибать левую руку, но мне было еще очень больно. Я остановился, чтобы пропустить их. Они тоже остановились в двух шагах от меня. Насколько я мог разглядеть в темноте, это были молодые, совершенно трезвые парни в одинаковых каскетках, надвинутых на глаза. — Царь природы. Напился до рвоты, набил кому-нибудь морду, получил свое, и ничего ему больше не надо.
— Вот о таких я и говорю. Гангренозные типы. Их нужно аммпутировать, а не заниматься разговорами.
— Я вас не трогал, — заметил я.
Они не обратили на мои слова никакого внимания.
— Самое страшное — что ему ничего на свете не надо. У него уже все есть, он сыт всем. Он способен только блевать.
— До чего вы все любите сентенции… Классификаторы! Это я и сам знаю. Вы мне скажите, что делать!
— Убивать.
— Не говори чепухи. Ведь ты так не думаешь.
— Я думаю именно так.
— Тогда тебя самого нужно убить. Ты зверь, еще хуже этих… Вот и хорошо, подумал я, вот и занялись бы. Я потихоньку боком двинулся к дому. Дом был уже не очень далеко. Они медленно, не прерывая разговора, пошли за мной.
— Я согласен. Убейте таких, как я, но прежде дайте нам убить этих.
— Слушать тебя противно. Фашист навыворот.
— Главное не то, что фашист, а то, что навыворот.
— Фашист всегда фашист. И вообще ты идиот. Да половина вот таких только и ждут, чтобы пришел фашизм. Власть над людьми — от такого лакомства никто из них не откажется. И вот ты сделаешься фюрером или там дуче, наберешь себе из этих бедняг фюреров поменьше…
— Фюреров поменьше я наберу из вас.
— Нет, не обольщайся. Из нас ты наберешь первых заключенных.
— Ребята, ребята, тихо…
— Бей фашистов, — сказал я. — Но пассаран! Они переглянулись.
— Видал?
— А что ты хочешь от пьяного?
— Может быть, это наш?
— Наш! Понюхай, чем он воняет! «Дрож-ка! Дрож-ка!»
— Кстати, эти бомбежки надо прекратить. Некоторые слепнут.
— А, все они давным-давно ослепли. И если чем-нибудь еще можно открыть им глаза, то только газовыми бомбами… Они же гниют заживо! Чувства атрофированы, все мечты и желания сконцентрированы на одном — поменьше размышлений, побольше сладостных грез…
— Чтобы было весело, — сказал я, — и ни о чем не надо думать.
— Тьфу! Они даже ненавидеть не умеют.
— Даже! Если бы они умели ненавидеть, было бы сопротивление, была бы борьба, можно было бы победить…
— Перестаньте. Если бы они умели ненавидеть, они были бы с нами.
— А они и сейчас не против нас. Им на все наплевать. Эй ты, а ну кричи: «Да здравствуют интели!»
— Да здравствуют интели! — заорал я с готовностью.
Они помолчали.
— Наверное, мы напрасно барахтаемся. Исторический путь человечества определился. Мы пойдем вперед, а эти никуда не пойдут. И бог с ними. Наши пути больше не скрестятся.
— Ненавижу такие рассуждения! Мы люди, а не машины. Нечего играть в логику! Есть же какие-то обязательства у людей перед людьми… И что за манера болтать от имени истории, от имени всего человечества? Я тебе советую: когда тебя очень заносит — вспоминай о своих родителях.
— При чем здесь мои родители?
— А при том, что твой отец не пропускает ни одной дрожки, а мать…
— Замолчи!
Они опять помолчали.
— Я не хотел тебя обидеть, извини. Я просто хотел, чтобы ты спустился с небес на землю…
— Между прочим, уже три часа…
Они резко ускорили шаг, обогнали меня и скрылись в темноте. Я стоял и слушал, как затихают вдали их каблуки. Это была интересная встреча. В другое время я бы с удовольствием потолкался среди таких ребят. Только не в них было дело. И не ими надо было заниматься.
Разговор советника муниципалитета и городского казначея, который подслушал Жилин, в первоначальном варианте был таким:
— Утеряна цель жизни, — с убедительной горечью повествовал румяный, расчленяя шницель на мелкие кусочки. — Всякая цель. Вот я вспоминаю свое детство. Я не хочу сказать, что цели нашей тогдашней жизни были непременно благородны и прекрасны. В большинстве люди стремились к мелким целям: к обогащению, к карьере, к выгодному браку… Бывали и подлые цели. Но человек жил во имя чего-то! Ему все время приходилось напрягать ум и воображение. Он был активен. Он не брезговал трудом, хотя, повторяю, это был далеко не всегда общественно-полезный труд. А сейчас ничего этого нет. Никто не трудится. Все отбывают рабочие или служебные часы и спешат к развлечениям. К бесцельным, бессмысленным, животным, я бы сказал…
— Согласитесь, однако, — надменно сказал человек с пластырем, — что они и есть животные. Животными они были во времена наших отцов, животными они и остались.
— Нет, не говорите так. Можно подумать, что они виноваты. А они ни в чем не виноваты.
— Разве я говорю, что они виноваты? Я просто утверждаю, что они животные. Медведь в цирке кое-как взбирается на лестницу, и укротитель жалует ему за это кусочек сахару. Медведь понятия не имеет, для чего надобно лазать по лестницам, но сахаром он доволен. Наш горожанин тоже полон равнодушия и неприязни к своей общественно-полезной деятельности, но он совершенно также, как медведь, рад своему кусочку сахара. Какая же разница? В том, что кусочек сахара для горожанина дороже обходится? А намного ли?