— Саша, что такое детский сад? — осведомился Федя.
— Детский сад? Детский сад… — Я подумал. — Детским садом называется организация, которая заботится о детях дошкольного возраста, пока родители заняты на производстве.
— Спасибо, Саша, — сказал Федя, и по его тону я понял, что он не удовлетворен.
— А что там написано? — спросил я.
— «У меня аптека, а не детский сад…» — по слогам прочитал Федя.
— Ясно, — сказал я. — Заведующий китежградской аптекой подвергается принципиальной критике за то, что препятствует выдвижению молодых кадров. Так?
— Кажется, так, — сказал Федя неуверенно. — Но я все равно не понимаю… Аптека — это магазин, где продают лекарства… Вы знаете, Саша, я стал понимать даже хуже, чем раньше. Он что хотел сказать, что не хочет продавать лекарства детям дошкольного возраста, пока их родители заняты на производстве? Тогда он прав, они же маленькие, не понимают… А молодые кадры — это просто молодые люди… Да, правильно, здесь есть такое слово. Кад…ры. Вот оно. Нет, не понимаю.
— Заведующий хотел сказать, — пояснил я, — что ему в аптеке нужны опытные работники, а не молодые люди, которых он фигурально сравнивает с детьми дошкольного возраста.
— А, — сказал Федя. — Тогда другое дело. Как же можно сравнивать? Тогда он не прав. Молодые люди — скажем, вы, Саша, — это одно, а маленькие дети — это совсем другое. Правильно его критикуют. Я, знаете ли, тоже не люблю, когда человек хочет сказать одно, а говорит совсем другое. Помните, когда Говорун назвал Спиридона старой дубиной? Зачем? Ведь Говорун хотел сказать, что Спиридон недостаточно понятлив, и хотя это тоже совершенно неправильно, потому что Спиридон, по-моему, самый понятливый из нас, что, в общем, неудивительно, если учесть, сколько ему лет, но совсем уж непонятно, почему нельзя было именно так и выразиться, не прибегая к уподоблению такому совершенно постороннему, решительно не имеющему к делу никакого отношения веществу, как дерево. Или я ошибаюсь? — Он с некоторой тревогой наклонился и заглянул мне в глаза.
Я открыл было рот, но тут представил себе, в какие дебри нам придется забираться, как трудно будет объяснить, что такое метафоры, иносказания, гиперболы и просто ругань, и зачем все это нужно, и какую роль здесь играют воспитание, привычки, степень развитости языка, эмоции, вкус к слову, начитанность и общий культурный уровень, чувство юмора, такт, и что такое юмор, и что такое такт, и представив себе все это, я ужаснулся и горячо сказал:
— Вы совершенно правы, Федя.
Федя застенчиво улыбнулся и снова углубился в газету. Очень он мне нравился. Очень он был мягкий, добрый и деликатный. Он медленно вел палец по очередной строчке, подолгу задерживаясь на буквах «щ» и «ь», трудолюбиво сопел, добросовестно шевелил большими серыми губами, длинными и гибкими, а наткнувшись на точку с запятой, надолго замирал, собирал кожу на лбу в гармошку и судорожно подергивал далеко отставленными большими пальцами ног. Пока я смотрел на него, он добрался до слова «дезоксирибонуклеиновая», дважды попытался взять его с налету, не преуспел, применил слоговый метод, запутался, пересчитал буквы, испугался и наконец в полном смятении задрал правую ногу, осторожно снял пенсне и принялся тереть линзы о штанину левой. Потом он робко посмотрел на меня.
— Дезоксирибонуклеиновая, — сказал я. — Это такая кислота. Дезоксирибонуклеиновая.
Он снова водрузил пенсне на сморщенную переносицу.
— Кислота, — повторил он. — А зачем она такая?
— Иначе ее никак не назовешь, — сочувственно сказал я. — Разве что сокращенно: ДНК. Да вы это пропустите, Федя, читайте дальше.
— Нет, — сказал он, виновато улыбаясь. — Устал. Лучше я немножко так посижу.
Он отложил газету, обхватил колени руками и стал смотреть вдаль за реку, на поля, томящиеся сладко под солнцем. Там по желтой ровной насыпи, выбрасывая белые дымки, полз игрушечный поезд. Потом в небе над поездом возникло летающее блюдце, сверкнуло солнечными зайчиками, низко пронеслось над серыми башнями крепости, вновь ослепительно сверкнуло над «Черемушками» и пропало — нырнуло в туманное марево над Колонией.
— Сегодня утром, — сказал Федя, — к нам в мастерские приходил Константин, знаете, этот, несчастный, с Бетельгейзе. Плакал. Как это все-таки ужасно, когда не можешь вернуться домой!
— А зачем он приходил?
— Принес металлическую пластинку, просил просверлить два отверстия — не берет сверло. И он заплакал. Неужели никак нельзя ему помочь? Обратиться к специалистам, на специальный завод… Невозможно смотреть, как он мучается.
— Какие же у нас специалисты, — сказал я. — У нас такие специалисты лет через двести будут. Придется ему потерпеть.
Мы оба непроизвольно вздохнули.
— Я тоже домой хочу, — сказал Федя.
— И я хочу, — признался я.
— У меня дома клавесин есть, — сказал Федя мечтательно. — Стоит у меня там на горе клавесин, на леднике. Я люблю играть на нем в ясные лунные ночи, когда очень тихо и совершенно нет ветра. Тогда меня слышат собаки в долине и начинают мне подвывать. Право, Саша, у меня тогда слезы навертываются на глаза, так это получается хорошо и печально. Луна, звуки в просторе несутся, и далеко-далеко воют собаки.
— А как к этому относятся ваши соседи? — спросил я.
— Их в это время никого нет. Остается обычно один мальчик, но он мне не мешает. Он хроменький… Впрочем, это вам не интересно.
— Наоборот, очень интересно.
— Нет-нет. Вы, наверное, хотели бы узнать, откуда взялся на вершине клавесин? Его занесли альпинисты. Они ставили рекорд и обязались втащить на нашу гору клавесин. У нас на горе много неожиданных предметов. Задумает альпинист подняться на вершину на мотоцикле, и вот у нас мотоцикл, правда, испорченный. Попадаются гитары, велосипеды, бюсты,[36] зенитные пушки. Один рекордсмен хотел подняться на тракторе, но трактора ему не дали, а получил он асфальтовый каток. Если бы вы видели, как он мучился! Как старался! Но ничего не вышло. Не дотянул до снегов. Метров пятьдесят не дотянул, а то бы у нас был асфальтовый каток…
Федя замолчал. У меня не было клавесина, и, может быть, именно поэтому мне тоже ужасно захотелось домой. Я пригорюнился и, подперев подбородок ладонью, стал смотреть на груду бракованных волшебных палочек, сваленных у забора среди прочего металлолома.
Из столовой вышла компания молоденьких работниц. Завидя Федю, они принялись поправлять платочки и взбивать прически, размахивать ресницами, перехихикиваться и совершать прочие обыкновенные для их возраста действия. Федя дернулся, чтобы удрать, но сдержался и, потупившись, стал щипать рыжую шерсть у себя на левом предплечье. Девушки это сейчас же заметили и затянули частушку матримониального содержания. Федя жалобно улыбался. Девушки стали его окликать и приглашать вечером на танцы. Федя вспотел. Когда компания прошла, он судорожно перевел дыхание и сразу перестал улыбаться.
— Вы, Федя, пользуетесь успехом, — сказал я не без некоторой зависти.
— Да, это очень меня мучает, — произнес Федя, — Вы меня не поймете. У вас тут совсем иные порядки. А ведь у нас в горах матриархат… Я не привык… Это совершенно невыносимо, когда на тебя обращает внимание столько девушек сразу. У нас такое положение грозило бы многими бедами… Впрочем, у нас это невозможно.
36
Намек в то время был прозрачным: незадолго до написания СОТ на какой-то пик (наверно, Ленина) взволокли бюст (естественно, Ленина). Дело шло к столетнему юбилею. Кстати, вот замечательный текст, прочитанный мной на соответствующей бронзовой доске: «Наградить Курганский машиностроительный завод им. Ленина орденом Ленина и впредь именовать: Курганский ордена Ленина машиностроительный завод им. Ленина»… — В. Д.