Выбрать главу

Теперь с этим рассказом можно познакомиться полностью. На последней странице рукописи сохранилась его дата написания: 5 октября 1955 года.

ИМПРОВИЗАТОР
(перевод-плагиат с неизвестного английского автора)

В то лето, помню, я отдыхал в Северной Шотландии, на берегу моря. Тамошние места чаруют — скучные и сказочно прекрасные, тоскливые и бесконечно живые, суровые и солнечные — они обладают замечательной способностью глубоко западать в память и заставлять вас уже через много лет с судорожной поспешностью, пугающей родных и друзей, собираться в дорогу, чтобы вновь увидеть эти серые потрескавшиеся от ветра скалы, груды мшистых валунов у самой воды, хмурое, всегда неспокойное море… И свежий пьянящий воздух, полный тугого ветра, солоноватой влаги, криков морских птиц, и бесконечно пустынный берег, и вересковые поля, и купы сухих, согнутых ветрами деревьев…

Я поселился в маленькой прибрежной гостинице „Крыло Альбатроса“, где и жил один неделю или две, упиваясь восхитительным одиночеством, чудесной погодой и великолепным элем, который готовила своими руками миссис Бибз — хозяйка гостиницы, вдова, женщина весьма почтенная, исполненная множества достоинств, из которых главным было то, что она принимала меня за какое-то официальное лицо, а потому и никогда не рисковала завлечь меня в свою беседу, за что я ей и был весьма благодарен. Я, собственно, приехал туда отдыхать, но на всякий случай захватил с собой мольберт и не пожалел об этом. Обычно я весь день проводил у моря, пытаясь красками передать то странное чувство, которое охватывало меня, когда я видел эти груды камня, влажные от ударов тяжких мутных волн, вечером ужинал, пил эль, выкуривал трубку в темной гостиной и шел спать, сладко уставший от ходьбы, от шума ветра в ушах, от мыслей и впечатлений.

Однажды, когда я сидел углубившись в работу, смакуя игру света на изломах прибрежных камней, позади меня послышался легкий шум, и, оглянувшись, я увидел невысокого, очень худого человека, который стоял, опираясь на тяжелую, темного дерева трость и с интересом через мое плечо заглядывал на картинку, стоявшую на мольберте.

— А, — лаконично произнес он, поймав мой взгляд, — художник!..

Я выразительно промолчал, давая ему возможность убедиться, что я именно художник, а не шофер и не охотник за черепами. Я ожидал неизбежного в подобных случаях разговора, когда вам сначала выражают весьма сдержанное восхищение вашим пейзажем, называя его почему-то акварелью, хотя бы это было явное масло, потом без особого перехода сообщают о собственных способностях к живописи, проявлявшихся в детстве, и о том, что „им неизвестно, кем бы они были сейчас, если бы по шли не по пути торговли сапожным кремом, а по пути свободного художника“, и наконец у вас осведомляются, не импрессионист ли вы, и переходят к самому главному — к собственной трактовке нового искусства, причем невыносимо путают Моне с Мане, Дерена с Роденом и Гогена с Ван-Гогом. Я повернулся к нему спиной и ждал этого потока глупости с терпением, достойным лучшего применения. Но он молчал. Переступал с ноги на ногу, пару раз кашлянул, но молчал. Это было настолько необычно, что я не выдержал и оглянулся. Он уже уходил прочь вдоль берега, слегка прихрамывая и сильно опираясь на черную трость. Мне пришло в голову, что со спины он кажется старше лет на двадцать — сутуловатый сухой старик с белыми волосами — он был без шляпы. Я проводил его взглядом, пока он не скрылся за холмом, и снова принялся за работу, думая о том, что моему безмятежному одиночеству пришел конец.

Так я впервые повстречался с Эриком П. Доваджером, человеком в высшей степени любопытным. Познакомились мы в тот же день за столом — он, конечно, остановился в той же гостинице „Крыло Альбатроса“, и обедать нам накрыли за одним столом. Я внимательно укладкою рассмотрел его за время обеда. Он был очень молчалив и казался утомленным. Представившись и бросив несколько отрывистых фраз о погоде, он замолчал и молчал до самого конца обеда — худой, с редкими белыми волосами и очень длинным бледным лицом. Глаза его были всегда полузакрыты, что придавало ему вид сонный и равнодушный. Голос его был тих и бесцветен, фразы коротки и отрывисты. Он не располагал к себе с первого взгляда, вызывал смешанное чувство жалости и недовольства. Разглядывая его, я думал, что, пожалуй, было бы слишком жестоко намекнуть ему, как я собирался, на то, что мне больше нравится проводить время в одиночестве. Я совсем было уже примирился с потерей всех выгод своего прежнего положения, как обед кончился и мистер Доваджер, подымаясь вместе со мною из-за стола, чтобы идти в курительную комнату, неожиданно заговорил.

Он был очень краток и прям и произнес только несколько фраз как раз в промежутке между отодвиганием стула, на котором он обедал, и обрезанием кончика сигары в курительной комнате. После этого он закурил, а я, поклонившись, выразил свое полное удовлетворение тем, что только что услышал: мистер Доваджер сразу разъяснил положение вещей, сказавши мне именно то, что я не решался сказать ему.

Вскоре мы стали большими друзьями, хотя вряд ли обменялись больше чем дюжиной слов. После завтрака обычно мы вместе выходили из дому, я с мольбертом, он — со своей тяжелой тростью, вежливо кивали друг другу и шли в разные стороны. Я проводил время на берегу, работая или просто размышляя, он бродил по холмам или сидел где-нибудь под скалой, сложив руки по-стариковски на набалдашнике трости, и глядел на море. Вернувшись, мы обедали вместе, потом шли курить и проводили вечер либо каждый у себя, либо в гостиной у открытого окна, выходящего на пляж. С ним чертовски приятно было молчать, следя за голубоватым слоистым дымом трубки, наблюдая, как сгущается сумрак в углах маленькой гостиной, как разгорается и гаснет огонек на кончике его сигары.

Иногда мы встречались взглядами и улыбались друг другу — не больше, — и именно в такие минуты я чувствовал, что мы друзья. Наступала тьма, мы отодвигали наши кресла, вставали и желали друг другу доброй ночи.

Но лето подходило к концу, погода портилась, и однажды мы оказались на целый день заперты и отрезаны от мира отвратительным моросящим дождем, превратившим дороги в грязь, а лето в осень. С моря приполз и тяжело улегся на берегу холодный густой туман, и, глядя в окно, мы видели только струйки воды, сбегающие по стеклу, да бездонную белесую мглу. День я провел, валяясь на диване и читая какую-то чушь, а вечером за холодным ужином. Доваджер вдруг сказал мне:

— В такую погоду жалеешь, что ты не рыба.

— Мгм, — согласился я, с отвращением разжевывая холодное мясо.

— У вас не появлялось еще желание пустить себе пулю в лоб?

Я сказал, что такое желание у меня еще не появлялось, но будь я проклят, если я уверен, что оно не появится у меня завтра. Тогда он проговорил, обрезая кончик сигары:

— Что вы думаете о том, чтобы провести этот вечер у меня? Покурить, выпить портвейну с горячей водой… поговорить?

Я согласился немедленно — воистину этот человек угадывал мои желания — перспектива провести этот вечер одному путала меня.

Мы попросили миссис Бибз затопить камин в комнате Доваджера и в халатах расположились у огонька со стаканами горячего портвейна, трубкой и сигарами. Сначала мы довольно оживленно болтали о том, о сем, и, в общем, ни о чем, потом замолчали, глядя, как пляшет огонь по сырым поленьям.

Доваджер приподнялся, чтобы подбросить хворосту, и я впервые заметил, что он плохо владеет своей левой рукой, а когда он потянулся за сигарой, рукав соскользнул, и я увидел, что рука сильно изуродована — неестественно изогнута в запястье и покрыта старыми, довольно жуткого вида шрамами.

Он перехватил мой взгляд. Усмехнулся.

— Неприятное зрелище, да?

— Нет, отчего же, — сказал я неловко.

Он несколько секунд молча разглядывал свою руку, потом резко опустил рукав.

— Это память об одном странном случае в моей жизни, — сказал он задумчиво. — И об одном человеке… Моем друге… Очень хорошем друге.