Начало следующего письма не сохранилось. Снова солдатский «треугольник». На нем адреса: «Чкаловская обл. Ташлинский р-н, с. Ташла, Советская ул., д. 77. Стругацкому Борису // КазССР, г. Актюбинск, в/ч 4885, курсанту Стругацкому». Еще на этой же стороне письма в верхней части список в две колонки — фамилия и число иногда с обозначением «л» или «лит.». Почерк явно детский, некоторые фамилии написаны со строчной буквы. Объяснение БНа: «Вероятно, я записывал, сколько молока (замещая маму) принял у населения».
<…>ться к тебе. Я жив и здоров, все у меня в порядке, как ты знаешь из моих обычных писем, так что о себе я писать тебе особенно не буду. Мне очень хочется увидеться с тобой, мы бы вместе писали повесть о ваших похождениях в Ленинграде. Напиши мне подробнее, как у тебя идет работа над повестью и по какому плану.
Еще вот что. Мама написала мне, что ты получил «хорошо» по поведению. Говорю тебе как брату и другу: чтобы этого больше не было. Если бы это касалось только тебя, то наплевать, я знаю, как хочется болтать и бузить такому шпендрику, как ты. Но ведь ты огорчаешь маму, а мама у нас самое дорогое, что есть на свете, ее нужно беречь. Я тебе маму доверил и думаю, ты сохранишь ее мне. Помогай ей всеми силами. Ну ладно. Напиши мне, с кем ты дружишь, с кем дерешься, как учишься. Смотри, в четвертый класс ты должен перейти на круглых пятерках, иначе и быть не может.
Вот пока и все. Пиши мне письма с рисунками. Пиши, как чувствует себя мама. Твой друг и любящий брат Аркадий.
Аркадий мечтал стать астрономом и физиком. Но он был призван в 43-м году и отправлен в Актюбинское минометное училище. Он должен был летом выйти из этого училища и вместе с сотней других молодых парней отправиться на Курскую дугу. Там они все и полегли. Но буквально за неделю до выпуска приехала комиссия из Москвы, которая отбирала более или менее интеллигентных грамотных ребят для открывающегося института военных переводчиков. Всю сотню посадили, заставили писать диктант или изложение. Тех, кто написал лучше всех, — Аркадия и еще одного парня — отправили в Москву. Так он спасся от смерти, но определил свое будущее — закончил институт по специальности «переводчик с японского и английского».
Но… каким студентом я был? Безобразным…
В Военном институте иностранных языков у нас были блестящие преподаватели. Например, академик Конрад, тогда еще «будущий», и другие крупные светила…
Нам всем очень не хватало культуры, хоть из нас и готовили штабных офицеров со знанием языка. А это неизбежно подразумевает какую-то культурную подготовку. Всему этому пришлось набираться после окончания института в самостоятельном порядке.
Мне, молодому идиоту — страшно вспомнить! — было тогда непонятно, зачем нам преподают историю мировой литературы, историю японской культуры, те области языка, которые связаны с архаическим его использованием.
Сейчас, когда старость глядит в глаза, понимаю, что как раз это и было самым важным и интересным. А тогда…
До сих пор приходится забивать прорехи, а прорехи ужасающие…
Вот для чего, видимо, нужен студенту первоначальный культурный багаж: чтобы не относиться с пренебрежением к тому, чего не понимаешь, и, как следствие, — не халтурить, когда занимаешься предметами, применение которых тебе непонятно.
В четвертом классе (1943/44) я учился в Москве. Об этом времени у меня почему-то не осталось никаких воспоминаний. Кроме одного …Какие-то жуткие задворки. Над головой грохочут поезда метро — там проходит надземный участок. Мы с приятелем роемся в гигантской горе металлических колпачков от пивных и лимонадных бутылок — почему-то здесь их скопилось неописуемо много, и мы чувствуем себя сказочными богачами (совершенно не помню, как тогда использовались в нашей компании эти колпачки). И вот мой приятель вдруг объявляет мне (с нехорошей усмешкой), что я — еврей. Я потрясен. Это — неспровоцированное, совершенно неожиданное и необъяснимое нападение из-за угла. «Почему?» — спрашиваю я тупо. Колпачки более не интересуют меня — я в нокдауне. «Потому что Стругацкий! — объявляет мне мой приятель. — Раз кончается на „ский“, — значит еврей». Я молчу, потеряв дар речи. Такого удара я не ожидал. Оказывается, сама фамилия моя несет в себе отраву. Потом меня осеняет: «А как же Маяковский?» — спрашиваю я в отчаянии. «Еврей!» — отвечает дружок решительно, но я вижу, что эта решительность — показная. «А Островский? — наседаю я, приободрившись. (Я начитанный мальчик.) — А другой Островский? Который пьесы писал?..».