Космонавтика — как Приключение и космонавтика — как Экономика — это частности общей проблемы нового этапа в истории человечества. Это отдельные стороны будущего, грани нового мира с его особыми конфликтами, героями, мыслями. Узел этой проблемы в человеке будущего. Стругацкие уловили узел, но не смогли раскрыть проблему. Не нашли способа создать широкую картину будущего мира в его необычайной — коммунистической и космической — новизне. Обе частности, оторвавшись от общего, потеряли взаимную связь.
Противоречия нового содержания и старой формы, отчетливо проявившиеся в первой книге, стали источником развития творчества Стругацких. Поиск нового стиля — вот сущность и итог их сложного пути с 58 по 60 год.
Рассказы этого периода столь же отчетливо демонстрируют противоборство двух традиций. Стругацкие все еще не видят своего мира в целом, детально и точно, он — в становлении, расплывчат и хаотичен. Поэтому фон рассказов и повестей преимущественно условен и нереален. Но условный фон и живые герои взаимно исключают друг друга. Там, где побеждает «фон», герои сами становятся условными — внешние приметы нового героя уже не связаны ни с действием, ни с мыслью автора. Закономерно, что это происходит в собственно «научно-фантастических» рассказах — «Извне», «Частные предположения», «Чрезвычайное происшествие», «Шесть спичек», отчасти — «Забытый эксперимент». Научное предвидение фантаста не связано с каким-либо определенным представлением о будущем. Оно замкнуто в логическом круге причин и следствий и не способно давать цепную реакцию открытия будущего мира. Только став человеческой проблемой, фантастическая идея может открыть путь художественному познанию мира, как это было у Беляева. Но Стругацкие, подобно другим молодым фантастам, увлечены в этих рассказах самим движением мысли, их пафос — пафос очередной научно-фантастической сенсации: фантастика овладевает еще одной научной проблемой. Рассказы становятся художественно статичными, романтика будущего сползает до шаблона: чудовищные ускорения, опасности, эффектный героизм.
Одновременно возникают рассказы совершенно другого рода, такие как «Глубокий поиск», «Поражение», «Испытание СКИБР», «Ночь на Марсе», «Почти такие же». При желании можно и в них докопаться до н.-ф. первоосновы, можно перечислить: кибернетика, космонавтика и т. д. Важнее другое — увидеть, как переосмыслена в них роль фантастического допущения, гипотезы. Гипотеза предстает уже осуществленной. Научная первооснова — глубоко вошедшей в быт человечества. Ее уже не нужно раскрывать и «доказывать», рассказ перестает быть иллюстрацией к ней, иллюстрацией, сконструированной «под тезис» вопреки художественной логике.
Теперь перед нами — фантастическая, растворившаяся в будничной жизни, глубоко, органично и незримо определяющая сам уклад жизни, деталь действительности, а следовательно — психологию и поступки людей.
Подчеркивая эту будничность, Стругацкие намеренно и эпизодично строят рассказ. Вот эпизод из жизни колонии на Марсе, вот рядовое погружение глубоководной субмарины Китовой Охраны, вот одна из сорока семи групп, испытывающих эмбриомеханический зародыш. Эпизоды, по существу, не имеют ни начала, ни конца. Их предыстория, их продолжение угадываются где-то за рамками рассказа, в большом мире фантастических свершений. Стругацкие намеренно отказываются от панорамного осмотра своих владений. Их рассказы — случайно пробитые, узкие окна в ослепительный новый мир. Сжав историю до эпизода, время — до нескольких часов, заключив мир в узких стенах лаборатории или субмарины, фантасты усиливают звучание каждой детали, каждого штриха. Каждая деталь представительствует от лица всего мира.
Воображение Стругацких — необычайное, яркое, точное, реалистическое — превращает фантастические эпизоды в почти достоверные сцены где-то существующей действительности. В рассказах открывается своеобразие их воображения — способность видеть фантастическое в быту, в отдельных сценах, в конкретных локальных ситуациях, столь же ощутимо и пластично, как непосредственно чувственную достоверность.
Из этих эпизодов складывается более широкая, чем в первой книге, более детальная и многообразная панорама будущего. Возникают какие-то устойчивые повторяющиеся признаки будущего, образ героя — человека будущего — уточняется в различных конкретных ситуациях.
Незримо следящий за каждым эпизодом Большой Мир сообщает этим сценам не только какую-то типичность и скрытую в подтексте общность, но и главный признак достоверности — движение.
Движение — уже в самой незавершенности сюжетов, обрывающихся каждый раз словно на пороге главного, того, что свершится завтра. «Господин субмарин-мастер, можно завтра я опять с вами?» — спрашивает Званцева Акико. «Поищем завтра, на обратном пути», — говорит следопыт Опанасенко. «Приходи, — зовет Валя Петров. — Может быть, пригласить Чэня?» — «Нет, — сказал Ермаков, — Чэня еще рано. Сначала сами». Этот обрыв, остановка перед завтрашним днем — внешнее выражение назревающих в мире Стругацких перемен. Еще гремит слава планетных перелетов Быкова, знаменитый Ляхов только что отправился в первую звездную, а в Школе космогации несколько мальчишек, «почти таких же» как остальные, тренируются а восьмикратных перегрузках и штудируют работы по ускорению мезонов на субсветовых скоростях. Они «почти такие же», о в них уже зреет дерзкая мечта о проверке «частных предположений» теории тяготения, утверждающих возможность звездных перелетов за несколько земных месяцев вместо сотен земных лет. «Почти такие же» уже несут в дни Быкова и Ляхова мечту о новом звездоплавании, из них вырастут герои нового времени, которое они сами создают — времени Горбовского и Валькенштейна из «Возвращения».
Так в фантастическом мире намечается движение от будущего настоящего к будущему будущему. С отдалением будущего от настоящего мир этот обретает свою хронологию, свою историю. Покорение Венеры где-то в прошлом у героев новых рассказов. Их время — время обжитого Марса, освоенной Венеры, станций у Юпитера.
Появляются возможность и желание вернуться к старым героям, к их будущему, контуры которого, намеченные в мечтах Краюхина, теперь очерчены уверенно и четко в рассказах. Вернуться, чтобы вскрыть еще неиспользованные сюжетные и проблемные возможности.
Вторая встреча с Быковым, теперь уже командиром «Тахмасиба», и его друзьями происходит в повести «Путь на Амальтею». Повесть возникает на скрещении двух линий поиска Стругацких — в фантастике «научной» и «бытовой». Она — своеобразный итог поиска, своего рода антитеза к «СБТ». Может быть, в этом внутреннем споре, который Стругацкие ведут со своей первой книгой, — еще одна причина возвращения к ее героям. Отталкиваясь от найденного в рассказах, Стругацкие создают мир в космическую эпоху с помощью излюбленного приема — через типичную, крохотную его частицу — научную станцию на Амальтее, спутнике Юпитера. Для людей, собравшихся здесь, уже немыслимо давешнее восклицание Быкова: «Я — и вдруг небо!» Небо стало обжитым, космос вошел в быт, мысль людей движется в иных масштабах и категориях. Их будничная работа — изучение Юпитера — кажется им такой же рядовой, как Быкову — его рейс на «Тахмасибе» с продовольствием для станции.
Давнишнее Приключение стало лишь одной из сторон этого незаметно героического быта. Недаром повесть открывается прологом «Амальтея. Джей-станция» — именно он задает тональность книги. Мысль о задыхающейся от голода станции ведет повествование. Поэтому так неожиданно в историю катастрофы «Тахмасиба» вдруг врезана сценка на Амальтее — очевидный, кажущийся чем-то исключительным героизм Быкова становится рядовым, хотя и не менее ярким, на фоне повседневного будничного героизма работников Амальтеи. Приключение перерастает в романтику непрерывной борьбы с природой, идущей во всем Большом мире, героизм укрупняется до морального закона эпохи. Напряженная внутренняя красота нового мира утверждается в главном — в человеке и его труде. Поэтому не умилительной картинкой, а естественным завершением еще одного трудового и трудного дня выглядит рапорт Быкова директору станции.