Рассказывал Ромашков воспитаннику, не считаясь с его возрастом, и всё пережитое и выстраданное им в жизни, невольно предвосхитив тот метод воспитания, который пробивает себе дорогу только сегодня и который столь великолепно описан Томасом Манном в «Докторе Фаустусе»: «Самый активный, самый горделивый и наиболее действенный способ познания – предвосхищение знания, рвущееся вперед через зияющие пустоты незнания <…>, юношество бесспорно предпочитает такой способ усвоения, пустоты же с течением времени сами собой заполняются»82.
Предпочитал его и Бунин, который, как мы уже видели, вообще верил лишь в интуитивное (а не логическое) постижение с опорой на прапамять. Он всю жизнь не переставал удивляться тому, что у юноши Лермонтова мы находим такое поразительное знание жизни и людей, какое он никак не мог бы приобрести за свою краткую жизнь рациональным путем и опытом83.
Чтобы расширить кругозор мальчика, Ромашков читал с ним журнал «Всемирный путешественник» и том «Земля и люди». Разглядывая картинки тропических стран с кокосовыми лесами, с узкими пирогами, нагими людьми с дротиками и луками, Бунин «вспомнил» (прапамять) эти страны и даже пережил «настоящую тоску по родине», по утерянному раю, так же как читая рыцарские романы, «вспомнил» этот рыцарский мир. «Я посетил на своем веку много самых славных замков Европы, – скажет он впоследствии, – и, бродя по ним, не раз дивился: как мог я, будучи ребенком <…>, глядя на книжные картинки и слушая полоумного скитальца, курившего махорку, так верно чувствовать древнюю жизнь этих замков и так точно рисовать себе их?»84
Что же касается первых сильных художественных впечатлений, то это было чтение Пушкина и Гоголя. Стихи Пушкина «на весь век вошли во всё мое существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле»85. В Гоголе же. («Страшная месть») его «самый ритм взволновал необыкновенно» (Пг. VI. 326). Это надо особенно помнить, ибо гоголевская традиция у Бунина обычно критиками совершенно не замечается, т. к. понимается эта традиция главным образом как традиция «натуральной школы» или как традиция гротеска, и утверждение самого Бунина: «Я – от Гоголя. Никто ничего не понимает. Я из Гоголя вышел»86, – всерьез не принимается. А между тем именно гоголевскую музыкальность, волшебство ритма, поэтическую насыщенность и эмоциональную интенсивность лирического текста мы находим у Бунина.
Не менее важным было и то, что Бунин рос среди простого народа, играл с крестьянскими детьми, знал близко жизнь деревни и впоследствии смог первым в русской литературе по-настоящему показать деревню и крестьянство. В отличие от других больших наших писателей у него никогда не было комплекса отчужденности при общении с народом, он говорил с крестьянами как равный – их собственным языком. Поэтому-то, не чувствуя ни комплекса вины, ни комплекса отчужденности, он никогда и не идеализировал народа в отличие от своих предшественников. Язык крестьян и их образ мысли он знал досконально и все-таки не уставал никогда изучать: им собрано и записано около одиннадцати тысяч (!) народных прибауток, частушек, поговорок, речений и т. п.
Не удивительно, что казенное гимназическое обучение в Ельце (отец отдал мальчика в гимназию в Ельце осенью 1881 г.) показалось Бунину пустым, скучным и ненужным, и он бросил его, не проучившись и пяти лет (зимой 1886 г., приехав на зимние каникулы домой в деревню, он отказался вернуться в гимназию; отец, который сам сбежал из первого класса Орловской гимназии, и не принуждал его возвращаться).
Переход от светлого мира сельской усадьбы к скуке городской гимназии знаменует конец детства. Важно отметить, с каким интересом Бунин следит за подобными же ощущениями у Толстого при его мучительном переходе из детской в комнаты к старшим братьям. Он цитирует слова Толстого: «Я испытал в первый раз и потому сильнее, чем когда-либо после, то чувство, которое называют чувством долга, называют чувством креста, который призван нести каждый человек. Мне было жалко покидать привычное («привычное от вечности», – замечает Бунин в скобках), грустно было, поэтически грустно расставаться не столько с людьми, с сестрой, с няней, с теткой, сколько с кроваткой, с положком, с подушкой, и страшна была та новая жизнь, в которую я вступал <…>, на душе было страшно грустно, и я знал, что я безвозвратно терял невинность и счастье <…>. В первый раз я почувствовал, что жизнь не игрушка, а трудное дело, – не то ли я почувствую, когда буду умирать: я пойму, что смерть или будущая жизнь не игрушка, а трудное дело». Бунин прибавляет: «Во всей всемирной литературе нет ничего похожего на эти строки и нет ничего равного им» (М. IX. 145)87.