Нужно отдать Горькому справедливость, он одним из первых почувствовал силу и оригинальность Бунина и увлеченно пропагандировал Бунина как самого крупного из всех живущих русских писателей: «А лучший современный писатель – Иван Бунин, скоро это станет ясно для всех, кто искренне любит литературу и русский язык» (письмо И. А. Белоусову, 28 декабря 1911 года)155. «Знаете – он так стал писать прозу, что если скажут о нем: это лучший стилист современности – здесь не будет преувеличения» (письмо В. И. Качалову, 17 февраля 1912)156. Это же он откровенно говорил и самому Бунину: «Вы для меня – первейший мастер в современной литературе русской, – это не пустое слово, не лесть, вы знаете» (письмо 29 августа 1916 г.)157.
Чтобы доказать обратное, то есть восхищение Бунина горьковскими писаниями и его «ученичество» у Горького, советским критикам опять приходится прибегать к подтасовкам158. Идейную близость Бунина к Горькому стараются доказать и тем, что Бунин печатался в журнале Горького «Жизнь», в его сборниках «Знания» и издавал свои книги в одноименном издательстве. Но, во-первых, Бунин, чуждый всякой политике и политической борьбе, всегда относился с большим безразличием к тому, где печататься: он публиковался и в народнических журналах, и в декадентских альманахах, и в марксистских сборниках, а позже, в эмиграции, как в социалистических эмигрантских изданиях, так и в монархических. К тому же, литературная продукция, публиковавшаяся как в «Жизни», так и в сборниках «Знания» была намеренно отделена от политической линии издательства. Это даже поразило В. Короленко, который писал в «Русском богатстве» (под псевдонимом «Журналист»): «Прежде беллетристика выступала в союзе с теми или иными общественно-политическими течениями, теперь она порывает эту связь. Беллетристы "Знания” считают более удобным выступать самостоятельно, легким строем, без тяжелой артиллерии и других родов литературного оружия»159. Горьковские сборники «Знания» расходились большими тиражами, они были свободны от предварительной цензуры, авторам платили большие гонорары, и напечататься там было мечтой многих. Несомненно, откладывало свой отпечаток на отношение Бунина к Горькому и сознание своего превосходства, при его второстепенном и зависимом по отношению к Горькому положении в общественной игре. (Теперь такое соотношение представляется просто абсурдным, как невероятным кажется, что Потапенко затмевал своей славой Чехова. Время всё поставило на свои места, Горький сегодня – лишь предмет принудительного изучения в советских школах, тогда как интерес к Бунину растет с каждым днем160.) Со своей стороны и Горький, опьяненный успехом и преклонением перед ним прогрессистской общественности, которая в те времена задавала тон, при всем его осознании бунинского гения, чувствовал себя гораздо значительнее, и это тоже отравляло их отношения.
И тем не менее, Бунина многое привлекало в Горьком: и его страстная любовь к литературе, готовность жить ради нее, и его искренние, восторженные, часто наивные порывы к прекрасному, доброму, возвышенному, и его нелюбовь к декадентству. Оба, сознавая свою несхожесть, как художническую, так и мировоззренческую, бывали часто взаимно неискренними и расчетливыми в своих отношениях, но бывали у них и моменты подлинной близости и любви. После окончательного разрыва в 1917 году, когда они стали открытыми врагами и резко полемизировали в печати, оба тем не менее с какой-то ревностью и грустью следили друг за другом. Горький часто поминал в публичных выступлениях имя Бунина (пренебрегая тем, что оно уже было запрещено в СССР) как великого мастера русской литературы, а Бунин, узнав о насильственной его смерти от рук сталинских слуг, испытал вдруг, неожиданно для самого себя, приступ глубокой скорби и жалости…
Впервые подлинное мироощущение Бунина проявляется в таких рассказах как «На хуторе» («Фантазер»), «На Донце» («Святые горы»), «Перевал».
Уже в рассказе «На хуторе» (1895 г.) есть и сожаление о быстротечности и печали человеческой жизни («Как, в сущности, коротка и бедна человеческая жизнь!»); и проклятая мысль о неизбежности смерти («Как же это так? – сказал он вслух. – Будет всё по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля… будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу – меня совсем не будет!» (здесь и далее: Пг. II. 27); и одиночество человека («один – как всегда»); и иллюзорность жизненной перспективы («Сколько лет представлялось, что вот там-то, впереди, будет что-то значительное, главное…»). Бунин говорит о невозможности счастья и – в то же время – о неистребимом и мучительном человеческом желании невозможного, об отчуждении человека от собственного «я», о загадочной трансцендентности сознания («Он чувствовал, что он сам следит за своею походкою и фигурою, представляет себя как другого человека, шагающего в полусвете старинной залы…»).