И тогда снова зовет и прельщает «радость, которой в жизни нет» («К прибрежью моря длинная аллея») и манит мечта:
Так поэт приходит к своему эстетическому и жизненному кредо:
…Это не красота Достоевского, которая «спасет мир»: она у Бунина лишена всякого этического содержания, она связана лишь с вечностью и с огромностью навсегда закрытой и непостижимой для человека тайны мира. Бунин не верил в соловьевское триединство Красота-Добро-Справедливость. И не случайно как антитезисная перифраза Дантовского финала («LAmore che muove il sole e 1’altre stelle» – «Любовь, что движет солнце и планеты»), звучит бунинская строка: «Красота, что мир стремит вперед» («Огни небес»).
Отчужденность человека от мира и странная обособленность его натуры – уже в этот период предстают у Бунина как тема некоммуникабельности (один из лучших его стихов этого времени так и озаглавлен «Одиночество»). Одиночество человека представляется как неустранимое состояние.
(«Ночь печальна, как мечты мои», на слова этого прекрасного стихотворения С. Рахманинов написал свой знаменитый романс).
Здесь и тютчевский мотив невыразимости внутреннего опыта:
В это же время и в стихах и в прозе – выявляется уже ясно бунинское представление странной антиномичности человеческой души, столь отличное от толстовской логически-после-довательной «диалектики души». По Бунину противоположные чувства одновременно живут в душе человека, и движения ее часто совершенно непонятны, во всяком случае, не объяснимы в рациональных терминах. Это открытие эмоциональной синхронности разных чувств равнозначно джойсовскому открытию синхронности различных мыслей в потоке сознания (которая, впрочем, тоже есть и у Бунина, как мы увидим позднее).
Уже в рассказе «Перевал» читаем, что «сладостна безнадежность», что «отчаяние начинает укреплять меня» и «злобный укор кому-то за всё, что я выношу, радует меня». То же в стихах. Противоположные чувства взаимосвязаны и взаимообратимы: страдание – наслаждение, скорбь – радость и т. д.
И еще настойчивее и определеннее:
Позже он будет формулировать это с вызывающей парадоксальностью: «Как бесконечно я несчастен, томясь своим счастьем, которому всегда не достает чего-то» («Цикады»)164.
Мелькает даже чувство сладостности смерти («как смерть был сладок и тяжел» – «Геймдаль искал…»). Смесь сладости и печали характеризует само присутствие в мире, ранящем и радующем своей вечной красотой, нам недоступной.
Тоску по «Божественной гармонии Созданья» Бунин приписал даже Джордано Бруно и вложил в его уста свое собственное ощущение:
Бунин склонен считать, что такая антиномичность присуща более всего «загадочной русской душе»: «На севере отрадна безнадежность» («Безнадежность»). И именно в русской глуши «скорбной песни красота полна неотразимой силы!» («Вирь»).
Как раз с этим бунинским открытием следует соотнести появление в его языке оксюморонов, контрастных составных эпитетов и составных наречий («печально-веселые песни», «дико-радостно билось сердце», «насмешливо-грустно кукует», «жалобно-радостный визг», «таинственно-светлые дебри», «страдальчески-счастливое упоение», «грустно-празднично», «знойно-холодный ветер», «счастье вины», «несчастен счастьем», «ужас восторга», «радостный гнев», «восторженно рыдала» и т. д.). Впоследствии в использовании их Бунин достигнет виртуозного мастерства. Они будут придавать его стилю драматичность, волнующую тайну и одновременно выразительную лаконичность.