Очень интересен для понимания миросозерцания Бунина рассказ «На Донце» («Святые горы»), собственно, не рассказ, а скорее опять очерк, но, конечно, в бунинском понимании этого жанра, а не в духе «физиологического очерка» натуральной школы, столь модного в 40–60 годы и носившего четко выраженный социологический характер. Для Бунина же очерк – это жанр, позволяющий свободно выражать авторское отношение к описываемому, выводящий авторскую речь из сухой
* Оксюмороны любил также и Тургенев, но у него они всегда строятся на довольно понятном, и до некоторой степени даже привычном контрасте («леденящая вежливость», «горделивая скромность», «застенчивая развязность», «трусливая дерзость» и т. и.), а не на взаимоисключающем противоречии, как у Бунина. Бунинскому оксюморону скорее ближе экстравагантно-смелые и парадоксальные оксюмороны Ломоносова и Тредиаковского. нейтральности и делающий ее одним из основных эмоционально и идейно действующих компонентов художественной структуры. Очерк позволяет не связывать себя рамками сюжета, повествующее «я» целиком совпадает с реальным авторским.
Бунин рассказывает о своем путешествии в Святогорский монастырь. Здесь мы находим и его мысли о «ничтожестве земного существования», и отчужденное равнодушие природы, сталкиваясь с которым, «человек убеждается в суетности и слабости своих земных порывов» (Пг. II. 96), и представление об изначальной, экзистенциальной тоске человека, свойственной, по его мнению, даже кочевнику древних времен, который «видел молчаливое небо и тосковал невыразимой тоскою, чуял невнятный голос природы, говорящий нам, что не на земле наша родина…» (Пг. II. 96)1б5. И в то же время мы видим тут бездумную и беспричинную радость существования («Солнце согревало меня, и я закрывал глаза, чувствуя себя вполне счастливым» (там же – Ю. М.)).
В очерке «На Донце» в полную силу звучит мотив, который станет одним из основных во всем творчестве Бунина – мотив прошлого, еще не соединенный, правда, здесь с его субъективным аспектом, то есть с проблемой памяти.
Прошлое предстает овеянное поэзией, как сказочное, более счастливое и более истинное существование. Древний курган «вспоминает далекое былое, прежние степи и прежних людей, души которых были роднее и ближе ему, лучше нас умели понимать его шепот» (теория регресса). Автор-герой весь под властью обаяния прошлого. Без прошлого настоящее бессмысленно и не имеет цены, если оно не соединено вневременной сущностной связью с вечным и неизменным в основе потоком жизни:
«Я всё думал о той чудной власти, которая дана прошлому. Откуда она и что она значит? Не в ней ли заключается одна из величайших тайн жизни? И почему она управляет человеком с такой дивной силой? В чувстве религиозном наше часто не сознаваемое преклонение перед прошлым, наше таинственное родство с мыслями и делами всех отживших играет великую роль…» (Пг. II. 98)166.
Впервые эта тема прошлого – как центральная – появляется в рассказе «Байбаки» («В поле») и потом развивается в рассказах «Антоновские яблоки», «Руда» («Эпитафия»), «Скит» («Мелитон»), «Сосны», «Новая дорога», «Над городом», чтобы позднее получить свое наивысшее выражение в повести «Суходол». Почти во всех этих рассказах печаль о прошлом переплетается с грустным созерцанием «запустения» и упадка помещичьих усадеб, исчезновения старых форм жизни и замены их новыми, гораздо менее привлекательными.
Вся советская критика рассматривает эту тему в свете марксистской доктрины замены феодального строя капиталистической системой, которая была, мол, Бунину как дворянину чужда. Но в рамках этой догматической схемы невозможно понять всё богатство аспектов бунинского творчества этих лет и даже самый его смысл.
В разрушении помещичьих усадеб Бунин видит проявление общего страшного закона жизни – энтропии и неумолимое самоутверждение самого жуткого для него и таинственного феномена – Времени. С такой же печалью будет он затем бродить на востоке по руинам древних великолепных храмов, дворцов и городов, пожранных чудовищем-Временем, хотя никакой новой (не то что высшей, а хотя бы новой) «общественно-экономической формации» там на смену старой не пришло, и жизнь людей осталась столь же первобытно-дикой или даже еще более дикой чем прежде. «…Меня влекли все некрополи, кладбища мира! Это надо заметить и распутать», – скажет он потом167.
С грустным упоением Бунин в юности любил бродить по ближним старым заброшенным усадьбам, любовался заросшими парками, тихими и безмолвными домами с заколоченными окнами. В этой заброшенности и в этом запустении он находил что-то трогательное, поэтичное и чувствовал волшебную красоту, связанную непонятным образом с тайной прошлого и «его властью над нами». Пытаясь понять это чувство и источник красоты, Бунин приходил к мысли, что чувство это коренится в самой природе «загадочной русской души». «Сколько заброшенных поместий, запущенных садов в русской литературе, и с какой любовью всегда описывались они! В силу чего русской душе так мило, так отрадно запустение, глушь, распад?» – напишет он впоследствии168. И сами они, этот распад и запустение – для Бунина результат свойств русского человека: его непрактичности, мечтательности, безразличия к удобствам и нуждам собственной жизни, его беспричинной тоски, отвращения от обыденности и тяги к трансцендентному.