«Нет, Фелек все такой же. Он неисправим».
10 июня 1898 года начальник ковенской тюрьмы Набоков объявил Дзержинскому о том, что «государь император высочайше повелеть соизволил» выслать его под гласный надзор полиции на три года в Вятскую губернию.
Альдоне удалось узнать, что партия каторжан и ссыльных, с которой Дзержинскому предстояло следовать по этапу к месту ссылки, отправляется из ковенской тюрьмы 1 августа, и она решила проводить брата.
Всю ночь до рассвета прождала она вместе с другими женщинами у ворот тюрьмы. Наконец в окружении конвойных показалась партия заключенных. Большинство из них было заковано в кандалы.
Феликс шел с гордо поднятой головой. Альдона бросилась к нему, но конвойный солдат грубо оттолкнул ее. Альдона заплакала и тут услышала голос брата:
— Успокойся, не плачь, видишь, я силен.
МАРГАРИТА НИКОЛЕВА
Ссыльных везли на пароходе. Среди других политических Дзержинский был самым молодым и одиноким. Во время прогулок по палубе он познакомился с молодой и симпатичной женщиной — Маргаритой Федоровной Николевой. Они ловили каждую минуту, чтобы быть вместе. Маргарита помогла Феликсу выдержать этап и благополучно добраться до Вятки. Там ее передали под гласный надзор полиции и разрешили свободно передвигаться по городу. Феликса посадили в тюрьму.
Николевой определили местом ссылки уездный городок Нолинск, и она при очередном свидании посоветовала Дзержинскому проситься туда же, чтобы быть вместе. Расконвоированную Николеву отправили в Нолинск первой, а Феликс остался в Вятке ждать решения губернатора Клингенберга. Губернатор принял его, долго беседовал и удовлетворил его ходатайство.
Пароходик, на котором должны были отправить Дзержинского в Нолинск, застрял где-то из-за мелководья, и тогда он вновь обратился к губернатору с прошением расконвоировать его и разрешить отправиться в Нолинск за свой счет, без конвоя, и это было ему разрешено.
Маргарита встречала пароходик с Дзержинским на пристани Нолинска. На виду у всего населения городка, высыпавшего на берег, она бросилась к Феликсу. И тут же сообщила ему, что с жильем уже все уладила — жить они будут в одном доме.
Нолинск. Все здесь чужое. И природа, и дома, и люди. Приспособиться к новой жизни было трудно. Феликс отводил душу в письмах к Альдоне, в которых однако ни словом не упоминал о Николевой.
«…Дорога была чрезвычайно «приятная», — писал он — если считать приятными блох, клопов, вшей и т. п. По Оке, Волге, Каме и Вятке я плыл пароходом. Неудобная это дорога. Заперли нас в так называемый «трюм», как сельдей в бочке. Недостаток света, воздуха и вентиляции вызывал такую духоту, что, несмотря на наш костюм Адама, мы чувствовали себя как в хорошей бане. Мы имели в достатке также и массу других удовольствий в этом духе…»
Когда Альдона вновь и вновь перечитывала эти строки, написанные таким знакомым ей мелким, угловатым почерком, она ясно представляла себе, какие физические и моральные муки пришлось пережить Феликсу.
«Я нахожусь теперь в Ногинске, где должен пробыть три года, если меня не возьмут в солдаты и не сошлют служить в Сибирь на китайскую границу, на реку Амур или еще куда-либо. Работу найти здесь почти невозможно, если не считать здешней махорочной фабрики, на которой можно заработать рублей 7 в месяц…»
«Костюм Адама?», «Вши?», «Нолинск, Нолинск!» — Альдона с трудом разыскала его на карге.
«Население здесь едва достигает 5 тысяч жителей, — продолжала она читать. — Несколько ссыльных из Москвы и Питера, значит, есть с кем поболтать, однако беда в том, что мне противна болтовня, а работать так, чтобы чувствовать, что живешь, живешь не бесполезно, здесь негде и не над кем».
Альдона вспоминает, как, получив это письмо, она немедленно написала брату. Одно за другим отправила два письма. Постаралась вложить в них всю свою любовь, боль и опасения за его судьбу. Снова она умоляла Феликса стать «благоразумным», жить, как все.
И вот его ответ. «Дорогая Альдона! Ты совсем не понимаешь и не знаешь меня. Ты знала меня ребенком, подростком, но теперь, как мне кажется, я могу уже называть себя взрослым, с установившимися взглядами человеком, и жизнь может меня лишь уничтожить, подобно тому, как буря валит столетние дубы, но никогда не изменит меня. Я не могу ни изменить себя, ни измениться. Мне уже невозможно вернуться назад. Условия жизни дали мне такое направление, что то течение, которое захватило меня, для того только выкинуло меня на некоторое время на безлюдный берег, чтобы затем с новой силой захватить меня и нести с собой все дальше и дальше, пока я до конца не изношусь в борьбе, т. е. пределом моей борьбы может быть лишь могила… Однако вернусь к делу: я сказал, что ты не знаешь меня. Ты говоришь: «Вы не признаете семьи, чувство ваше сильнее ко всем вообще, нежели к отдельным людям, составляющим семьи». Итак, ты говоришь, что я не признаю семьи. О, ты глубоко ошибаешься. Я говорю лишь, что сегодняшняя форма семьи приносит почти исключительно плохие результаты. Почти для всех классов общества она приносит сегодня лишь страдания, а не облегчение, не радость. Прежде всего возьмем пример из жизни рабочего класса. Я знаю семью, — а таких тысячи, — в которой и отец и мать работают на табачной фабрике (здесь в Нолинске) с 6 часов утра до 8 часов вечера. Что могут получить дети от семьи, поставленной в такие условия? Питаются они плохо, надзора за ними нет; а как только подрастут, они нередко должны взяться за работу раньше, чем за букварь, чтобы прокормить самих себя. Скажи, что может дать им семья?