Выбрать главу

«Жизнь Арсеньева», «Митину любовь», «Последнее свиданье» и «Солнечный удар», не говоря уже о целом ряде других книг рассказов, стихов и воспоминаний, Бунин написал на берегу Средиземного моря, в Грассе, в Приморских Альпах, на берегу Атлантического океана, в Париже, а не на Волге, не в Москве, и не в Елецком уезде Орловской губернии.

Куприн написал своих «Юнкеров», «Елань», книгу «Храбрые беглецы», рассказы для детей, не выезжая с улицы Жака Оффенбаха, и, конечно, задолго до того страшного дня, когда бессильного, немощного, полупарализованного, полуживого, и уже бывшего, а не сущего, везли его в отдельном купэ на советскую родину, на подпочвенные пласты, на осиротевшую дачу в Гатчине.

Все вещи Алданова, начиная от «Св. Елены» и «Девятого Термидора» и кончая «Ключом», «Бегством», «Истоками», — блестящий перечень их в несколько строк не уложишь, — задуманы и созданы в эмиграции, заграницей, за рубежом.

Рассказы, романы, повести Бориса Зайцева — «Анна», «Дом в Пасси», его «Тургенев», «Жуковский», — все это плоды трудов и дней невольного и длительного изгнания.

Свою замечательную книгу «После России» Марина Цветаева написала тоже здесь, а не там.

Там была только одиночная камера, и в одиночной камере смерть.

То же самое, и в полной мере, относилось и к Осоргину, и к Адамовичу, и к Ходасевичу, и к Мочульскому, и к многочисленным молодым беллетристам и поэтам, чуть ли возникшим и окрепшим уже в эмиграции.

А об историках, философах, и ученых и говорить не приходится.

Бердяев, Лев Шестов, Ростовцев, Лосский, Степун, — вся эта Большая, а не Малая медведица, расточала свой звездный блеск тоже не на русские, и на иностранные горизонты. И вот оказывалось, что о любви к отечеству и о народной гордости можно было с полным правом декламировать вслух не только на Ленинском шоссе или на площади Урицкого, но и где-то у черта на рогах, на левом берегу Сены, в стареньком помещении Тургеневской библиотеки, неожиданно пополнившейся томами и томами новых изгнанников, на которых, продолжая желтеть от времени, глядели старомодные портреты Герцена и Огарева, не убоявшихся легкокрылого афоризма, что мол на подошвах сапог нельзя унести с собой родину...

Оказалось, что можно, и что история эта, конечно, повторяется12.

Однако помимо творческого потенциала и высоких принципов существовала еще и грубая реальность: литературная среда русского Зарубежья была перенасыщена профессиональными литераторами, и жить на одни гонорары было практически невозможно13, хотя такие журналисты «с именем», как И.М. Троцкий, были востребованы.

Кроме жесткой конкуренции и хронического безденежья литераторы-эмигранты постоянно сталкивались с враждебным отношением к себе местных собратьев по перу, в большинстве своем симпатизировавших Советскому Союзу. Да и правительства западных демократий, из-за боязни осложнений во взаимоотношениях с СССР, не выказывали особого

желания помогать русским эмигрантским сообществам.

Среди европейских писателей «первого эшелона» были, конечно, случаи глубокого понимания и сочувствия участи русских изгнанников. Так, например, Томас Манн после своей первой личной встрече с Буниным в парижской квартире Льва Шестова (28 января 1926 г.)14 писал, что приверженность к культуре своей страны:

<...> сегодня обрекает людей <типа Бунина>стать контрреволюционерами, буржуазными, антипролетарскими, политическими преступниками, вынужденными покинуть свою страну, если это удается. Тут я чувствую симпатию, солидарность — некоторого рода потенциальное товарищество; ибо мы в Германии еще не дошли до того, чтобы писатель с чертами характера, похожими на бунинские, должен был отряхивать прах отечества со своих ног и есть хлеб Запада. Но я не сомневаюсь нисколько в том, что в подобных обстоятельствах я разделил бы его судьбу».

Увы, для Томаса Манна последнее замечание оказалось пророческим — через всего семь лет он сам стал изгнанником. Однако, в общем и целом, западные интеллектуалы относились к русской эмиграции неприязненно.

Эти изгнанники нашли столь мало сочувствия и понимания со стороны принявших их стран. Чудовищность положения русских эмигрантов заключалась в том, что к ним, сбежавшим от ада большевистской революции, относились с таким презрением, будто бы они были отребьем человечества или отбросами истории15.