Эта мысль всем понравилась, может быть потому, что ее высказал веселый Васин, которого все очень любили.
Дискуссия продолжалась две перемены. О «секрете» малышей уже знала вся школа, но теперь это казалось неважным.
Следующий урок был урок арифметики у классного наставника, господина Зекенгофа. Было решено, что кубик поставят на кафедру и что дежурный объяснит, в чем дело.
Господин Зекенгоф был маленький черный толстяк, страдавший одышкой, а потому часто бывавший в дурном расположении духа. Но у него бывали дни, когда он вдруг начинал острить, и тогда он становился добрее. Все помнили, что однажды, когда в классе была пущена стрела, он вызвал виновного к кафедре, долго рассматривал стрелу и сверху, и снизу, и со всех сторон, как будто он видел очень любопытную вещь, а потом, взглянув на виновника, сказал: «В следующий раз я засуну тебе стрелу в нос. Садись».
Теперь, когда некоторые скептики говорили, что дело с Зекенгофом может кончиться плохо, им отвечали:
— А помнишь, как он про стрелу сказал?
Против этого ничего нельзя было возразить, и кубик был поставлен на кафедру.
Как только появился господин Зекенгоф, все поняли, что дело проиграно. Он был не только мрачен, он свирепо шагнул к кафедре мелкими тяжелыми шагами, гораздо быстрее, чем всегда, расписался и с треском захлопнул журнал. Затем, не говоря обычного «садитесь», обратил свои маленькие, выпуклые глаза на дежурного, который в струнку стоял около кафедры, показал пальцем на кубик и спросил:
— Это что?
— Это... кубик.
Кубик?
Господин Зекенгоф размахнулся со всего плеча и с такой силой и ловкостью ладонью хлопнул по кубику, что он перелетел через головы учеников, ударился о противоположную стенку и со звоном упал на пол.
В классе была мертвая тишина.
— Я вам покажу кубик!
Лицо господина Зекенгофа налилось кровью.
— Садитесь! Дежурный! Моментально подобрать эту вещь и все деньги раздать обратно.
Дежурный подходил к каждому отдельно, спрашивал: «Ты сколько?» и раздавал деньги. Тут обнаружилось, что некоторые дали только две или три копейки, что больше у них не было.
— Кончил?
— Кончил. Имею доложить, что осталось семь копеек.
— Семь копеек? Давай их сюда.
Урок пошел своим чередом. Больше господин Зекенгоф никому ничего не сказал.
Но история этим не кончилась. Краткое заключение ее наступило через неделю: Колесников пришел в новом черном пальто и новой шапке.
— Откуда же у тебя пальто?
— Директор дал 25 рублей на пальто и на шапку.
Так мальчики проучили директора. С этого события в душе класса и в душе Феди начала происходить перемена: появилась критика. То один, то другой стал передразнивать учителей. Федя стал учиться заметно хуже. Смутное чувство, что не он плохой, как всегда говорили учителя и большие, а что что-то другое плохо, это чувство понемногу созревало в новую мысль и создавало нового Федю. Из прилежного ученика он понемногу превращался в лентяя — потому что учителя очень глупы. Поведение его начало портиться. Он с удовольствием и принципиально стал болтать на уроках, подсказывать, вообще — делать запрещенное. В его манерах стало появляться нечто вызывающее. Дома он стал держать себя букой, и Боба называл его «профессором кислых щей».
Папа позвал Федю в кабинет.
Это было <так> необычайно, что Федя сразу спросил себя: «А в чем я виноват, что я наделал?» И собирал в голове свои провинности.
С папой никогда не бывало никаких разговоров. Разговоры каждый день бывали только такие:
— Что сегодня в школе?
— Ничего не было.
— Не спрашивали?
— Нет.
— А письменных?
— Не было.
Папа целый день проводил в конторе. Он приходил только обедать (и вышеописанный разговор всегда происходил перед обедом у умывальника), после обеда опять уходил в контору, потом приходил часов в семь, переодевался в сюртук и опять уходил.
По субботам бывало еще, что папа говорил:
— Федя, заведи часы.
Часы висели в кабинете, в столовой и в спальне, и каждую субботу Федя должен был их заводить. Больше никаких разговоров с папой не бывало.
Впрочем, был не один папа, их было несколько, совсем разных.
Один — тот, который, придя из конторы, всегда очень тщательно мыл лицо, руки, голову и задавал вопросы о школе, вытираясь полотенцем. Этот папа, сидя за столом, с детьми не говорил. Он ел не так, как все. Он брал большую салфетку, один конец затыкал за воротник, а другой конец пододвигал под тарелку. Тарелка тоже ставилась не так, как ставят ее все: она ставилась почти в середину стола, так что салфетка образовывала как бы дорожку. Очень, очень медленно мягкие, пухлые пальцы, очень короткие и обросшие волосами, подводили ложку к губам, обвисшим усам и бороде. По дороге с ложки капало на салфетку, и капли супа оставались на бороде и слизывались языком. Когда папа открывал рот, челюсти у него всегда хрустели. Впрочем, Федя иногда себя спрашивал: «Воротник это или челюсти?» Но решить не мог.