Как же проводили последние часы на изломанной, ежеминутно могущей совсем искорешиться льдине полярники?
Эти самые последние часы ничем — или почти ничем — не отличались от всех, проведенных здесь за год. Часть полярников (а нас на льдине осталось восемь человек) упаковывали научную аппаратуру, оттаскивали на волокушах к лодке, чтобы потом переправить на другой берег, радист Минин по-прежнему сидел неподвижно возле своего радиоаппарата, а после, когда все было упаковано, мы собрались в кают-компании, теперь уже — это было очевидно — обреченной на смерть в теплом океане, ее уже никак не перетащить через разводья к аэродрому, а льдину нашу неумолимо, со скоростью 560 метров в час, несло все дальше в западное полушарие, в теплые воды Гренландского моря.
Когда я начал было передавать по радио в редакцию подробный, нелицеприятный отчет о ситуации, начальник Северного полюса-13 Василий Сидоров сказал:
— Только, знаете, без драматических ноток. Да, да, я все понимаю — сила примера, воспитательное воздействие и так далее. Но только на Большой земле остались наши семьи. Передайте — пусть в самом конце — что, мол, положение стабилизировалось и вообще «все хорошо, все хорошо».
А положение-то не стабилизировалось, и лед расходился все больше и больше, и новая трещина прошила наш огрызок в двух метрах от домика самого Василия Сидорова, а он в это время продолжал заниматься утренней гимнастикой с гантелями, а в кают-компании главный врач ордена Ленина Арктического и Антарктического института А.Л. Матусов проводил личностно-социологические опросы полярников на тему: «Каким может быть зимовщик и каким он быть не может». Люди сидели на чистом фанерном полу, прижавшись промерзшими спинами к батареям газового отопления и отвечали поначалу на довольно легкие вопросы: «Должен ли полярник быть трудолюбивым? «Может ли он быть меркантильным? Вспыльчивым? Молчаливым? Скрытным? Интеллектуальным?» Потом вопросы стали более сложными, каждый из них активно дискутировался: «Любите ли вы сказки?», «Какую литературу предпочитаете — классическую, приключенческую, научно-популярную?», «Отрицательно ли вы относитесь к той компании, где принято заведомо подшучивать друг над другом?», «Будет ли вам неудобно жаловаться на официанта или продавца, если вас плохо обслуживают?» (все ответили, что будет неудобно), «Склонны ли вы теряться в общественных местах?» (почти все ответили, что склонны) «Любите ли вы первым завязывать знакомства?», «Повышаете ли голос при споре?»
А лед-то поскрипывает... разойдется под нашей кают-компанией, и ухнем в тартарары, и что такая возможность теоретически вполне допустима, знают все, а спор по поводу того, может ли полярник быть замкнутым или нет гремит вовсю, а вглядеться со стороны: это и не спор вовсе, а последняя научная работа на ломающейся льдине, которую пожирает изнутри теплое, пока еще еле заметное, но с каждым часом все более ощутимое теплое течение этого самого треклятого Гренладского моря.
Спор прекратил вошедший в кают-компанию В. Сидоров. Он сказал, что нашу льдину совсем и теперь уже безнадежно оторвало от аэродрома — трещина расползлась метров в тридцать.
Кто-то хмыкнул:
— Должен ли быть полярник трудолюбивым? Сейчас веслами намахаемся — что твои Химки летом...
И все пошли переправлять на маленькой лодочке оставшиеся здесь грузы. К трещине шли с шутками и смехом. И была в этом громадная уважительность друг к другу, к чувствам каждого, к той сигнальной лампочке постоянной тревоги, которая в мозгу у каждого — ведь известно, что людей без страха нет. Просто есть люди волевые и безвольные.
Улетали мы с СП-13 на борту Н. Шеварнова. В кресле второго пилота сидел такой же молодой человек — командир эскадрильи Евгений Журавлев, тридцать седьмого года рождения. Он «вывозил» на лед, на самые ответственные рейсы своего младшего коллегу. Обстановка полета была — скажем прямо — довольно сложной, но Журавлев сидел совсем спокойно, сложив по-наполеоновски руки у подбородка. И только чуть качнет головой влево — круче закладывать вираж, к штурвалу сам не прикасался, иногда только чуть руку поднимет — больше газа. Шеварнов понимает его с полужеста, со взгляда. В этой тактичности, в этом умении быть уважительным к товарищу в трудном летном арктическом подвиге, в этой — я бы сказал — профессиональной интеллигентности мне виделось что-то очень знакомое. А когда наш самолет приземлился на одном их махоньких островков, заброшенных в Ледовитом океане, и я увидел в иллюминатор штурмана крохотную фигурку в торосах, возле мольберта, я сразу вспомнил: это ж у Журавлева от Константина Михаленко, от его учителя. А какие-то черточки, так подкупающе-незаметные у Михаленко, я уже видел шесть лет тому назад у Героя Советского Союза Мазурука, который летал со Шмидтом — в далекие и близкие тридцатые годы, а после войны — с Михаленко.
На этом маленьком острове никто не встречал зимовщиков, вывезенных с изломанной льдины: Арктика привыкла к подвигу. Вероятно, эта привычка к подвигу — великолепна в своей сдержанности и скромности, но все-таки не надо никогда забывать о том, что жизнь на льду и полет над ним — это непреходящее мужество, которое всегда восхищало и всегда будет восхищать человечество.
Когда мы, стараясь не будить спавших летчиков, поели макарон с тушеным мясом и выпили боевые двести грамм компота, Михаленко пошел будить свой экипаж — предстоял полет на восток, на Северный полюс-15, там шла смена караула науки, там продолжался подвиг.
«Правда» Токио,
1969 год
Сижу в маленьком домике Исии-сан под Токио, в Матакаси, на Инокасира.
Портреты Зорге на стенах. Матрешки. Книги. Именно она, эта женщина, сумела сохранить и передать нам его фото, известное теперь всему миру. Лицо ее улыбчиво и приветливо, и только громадные глаза скорбны и живут своей жизнью.
Исии-сан рассказывает:
— Сначала незаметный тихий человек из секретной полиции пришел к моей маме:
«Вы должны сделать так, чтобы ваша дочь была настоящей японкой. Она должна помогать нам. Когда ее друг уезжает, она должна приносить нам его бумаги и после аккуратно класть их на место. Об этом никто никогда не узнает... Если же об этом разговоре передадут другу вашей дочери, пенять вам придется на себя».
Друг Исии-сан узнал об этом.
На следующий день в дверь дома Зорге постучался Аояма — сотрудник специального отделения полиции.
— Исии-сан нет дома, — ответила старенькая служанка, прихо дившая утром к Зорге приготовить обед и убрать в комнатах.
— Пусть она сегодня же придет к начальнику. Зорге спустился со второго этажа:
— Какое у вас дело к Исии?
— Наше дело, — ответил полицейский без обычной воспитанной улыбки.
— Расскажите мне, пожалуйста, какое у вас дело к Исии-сан...
Аояма оттолкнул Зорге — он хотел продолжать беседу с испуганной служанкой. Реакция у Зорге была мгновенной — он ударил полицейского в подбородок, и тот упал.
Зорге увидел дырки на ботинках лежавшего агента полиции. Он попросил служанку дать ему пару новых туфель — он был неравнодушен к обуви, и у него всегда лежала куча новых, щегольских ботинок. Аояма туфли взял и, дождавшись, пока Зорге поднялся наверх, сказал служанке:
— Он страшный человек, когда сердится... Я не думал, что он такой.
И все-таки они заставили женщину прийти в полицию. Начальник спецотдела Мацунага составил протокол: где родилась, чем занималась, когда познакомилась с Зорге.
— Вы должны дать письменное обещание покинуть его, — сказал полицейский, — и тогда вас можно будет спасти.
— Я не дам такого обещания, — ответила Исии-сан, — ни устного, ни письменного...
— Следовательно, — сказал Мацунага, — на этих днях протокол уйдет в центр, и вы навсегда будете опозорены презрительным подозрением.
В тот же вечер Зорге пригласил в маленький ресторанчик Мацунагу, Аояму, переводчика германского посольства Цинашиму и Исии-сан. Зорге поил гостей до ночи и просил об одном — разрешить Исии быть с ним под одной крышей. Мацунага отрицательно качал головой. Он продолжал отрицательно качать головой, когда сделался совсем пьяным. Зорге помог ему подняться, и они ушли. Их долго не было. Переводчик немецкого посольства Цинашима обернулся к Исии и шепнул:
— Полиция плохо думает о Зорге. Лучше вам не бывать у него. Я буду защищать вас, потому что я японец, но лучшая защита для вас — расстаться с ним.
Поздно ночью, сидя около своей старенькой пишущей машинки, Зорге негромко говорил: