Это было задание, это был сценарий, написанный не известным мне сценаристом.
Я любопытствовал к Хаски.
Приехал встретить его на Успенку — контрольно-пропускной пункт. Димка, так совпало, ровно в эту минуту подал документы в окошечко.
Мы наметили с ним лёгкое полуобъятие, ударившись плечами: обниматься можно со здоровыми, мясными, мышечными мужиками, тогда это имеет смысл, — а он выглядел как ребёнок. Лицо его и телосложение были негритянского типа — напоминал он, скажем, бегуна, но бегуна чем-то заболевшего, с отсутствующим здоровьем, сидящего на обезболивающих, — тонкого, ломкого; на северном ветре побелевшего.
Лицо его, если присмотреться, оказывалось очень красивым; но только если присмотреться. А если мельком увидеть — почти пугающим, странным.
Совершенно декадентский, по нашим меркам, был у него видок. Рукава кофты свисали, колени трико свисали, внутри одежды мог поместиться кто-нибудь ещё.
Но в том и заключался парадокс, что все наши рэп-музыканты, косящие под гопарей или воистину ими являвшиеся, подчёркивавшие всяким своим жестом и самим своим небритым, медленно цедящим суровые слова, как бы всегда усталым видом природное, земное происхождение, — донбасских дорожек избежали. Эти пацаны жили ровно — и ровно обошли Донбасс сторонкой.
Для начала — тут стреляли. Кроме того, происходящее здесь слишком густо было заварено на патриотизме, а гопари — как вольный слепок с блатарей — государства не любят. Наконец, заезд в Донецк мешал мягкому вращению в шоу-бизе, где таких вещей не прощали, и могли вытолкнуть с палубы, на которую таких стараний стоило взобраться.
И они сюда не явились, а этот декадент, этот кусачий жеребёнок, этот выродок, вообще на русского не похожий, с вечно печальными глазами, изящным срезом скул, ордынской обрывочной чёрно-рыжей щетиной, — явился.
Я объяснял себе так: ему было нужно пространство, где он чувствовал себя совсем человеком, — здесь он чувствовал себя совсем человеком.
Хаски вёл себя с удивительным достоинством, — в сущности, несмотря на некоторое своё нарочитое внешнее упадочничество и некоторое даже юродство, он возрос в городской среде, знал её законы, был там своим; бойцы его приняли.
Я никак его не развлекал: оставил на доме, доверив его второй смене лички — Злому и Шаману; и уехал по своим делам, распевая по дороге, его, Димкино: «…знай, в подъезде безопасно как у Господа во рту», — я почему-то всегда пел эту строчку так: «…знай, в подъезде безопасно как у Господа в аду».
Потому что — в аду безопасно, Господь присмотрит, это его епархия, он там за главного распорядителя — без его ведома ни один волос не упадёт, внутренний орган не лопнет, глаз не выгорит.
На полпути развернулся: вызвал к себе на дом Батя.
Глава заседал с Ташкентом и Казаком, разминая одну тему; позже её сосватают мне, прицепив моё авторство, — но это не так, мне чужого не надо, у меня своих идей хватает.
Компания из трёх Саш устроилась за столом в гостевой, а младший из сыновей Захарченко ползал под этим столом. Он был единственным ребёнком от второй жены, но имелись ещё старшие сыновья от первой — они учились в соседней северной стране.
Мне нравилось, как Батя общался со своим дитём: вкладываясь в сына, имея с ним общий язык и ряд отработанных обрядов. У сына, помимо прочего, на полу лежало оружие, по-моему, даже не муляжи, — единственно что не заряженное, — и тот в свои — сколько там, три годика? — ловко с ним обращался.
Впрочем, через десять минут сына забрала няня. Больше я никогда его не видел.
Потом думал: а он запомнил отца? Хоть что-то? Один из обрядов хотя бы: когда с какой-то игровой короткой фразой отец подкидывал его на шею, причём сын не садился, свесив ножки, а вставал, как бы находясь теперь на корабле, на палубе, и пошатывался там, замерев: вот это запомнил? — как было высоко?
Я бы мог рассказать ему.
Но кому я буду рассказывать, о ком? Будет ли к тому времени эта данность, этот субъект истории, этот пароход, эта улица, этот памятник — «Александр Захарченко», — или сын к своим, скажем, четырнадцати годам привыкнет, что его фамилия никому ни о чём не говорит… вроде был такой полковник (московский однофамилец), который украл целую квартиру денег, — то есть, у него «трёшка» в Москве была битком набита пятитысячными купюрами, дверь открываешь — а они, как из переполненного шкафа, ворохом, с мягким шумом, высыпаются, — мимо поднимаются старушка, собачка, — собачка трогает купюры носом, — новые, пахнут краской, ёлкой, счастьем, — старушка подслеповато смотрит, ничего не поймёт, — сконфузившийся хозяин квартиры говорит виновато: «Только переехал… ещё не расставил вещи… бардак».