========== 1. ==========
Я как-то увидел, как Попович крестится перед выходом на лед.
Крестится, представляете?
Стоит сказать, что на нем тогда костюм пирата был. Латекс этот весь, и люрекс, и коньки до колен на манер сапог — и цыганская красная перевязь, блядство блядством. Вроде бы и срам прикрыть, но эффект, естественно, противоположный.
Я заржал, конечно.
Гоша в ответ глянул, как на выстрел в спину, ей-богу.
Я богохульник, я мудак, я потому и помню отлично свою бабку — а как же, единственное родное существо до Якова, наверное, если уж собак тут брать в расчет не принято — что, блядь, за страна такая… Бабка моя, Светлана, была черная, пока не вылиняла на восьмом десятке, смуглая, как будто обгоревшая вечно, и черноглазая. В ней говорили если не Блоковские скифы, то башкиры точно, и лицом, и вслух — мамаша так поспешно выскочила от нее и ее восточной натуры подальше замуж за белобрысого говнюка Никифорова, что я всю жизнь (сколько бабку знал) думал, что мама ее боится.
Еще бы не бояться.
Баба Света, даже молясь, откровенно пугала. Попробуй у такой не уверуй.
Я был деревенский из-за нее, пропах всем, чем можно пропахнуть в деревне, и очень долго старался в себе этот запах держать — теплый, молочный, неприятный, но почему-то не грязный, такой настоящий и сладкий, что тошнило от всего другого позже, когда меня утащили-таки жить в Питер. Тошнило от всего городского, дымного. Не такого, как этот запах дома, запах детства…
В общем, я был бабкин. Такие дети доставляют родителям больше всего проблем. Особенно если таких увезти от каменной стены в цветастом ситце совсем пиздюками. Сколько мне было? Четыре?
И это мамаша еще припозднилась, в катание надо бы совсем мелким…
Особенно если бабка отвесит в пустую голову раз и навсегда:
— Может, и нет его там наверху, Витя.
— Кого?
— Никого нет. Совсем. Да только неглупые люди придумали, сынок, это все, чтобы каждый ребенок скотиной не рос. Ты его на колени поставь, уговори, что за ним следят всегда — он и не станет творить пакость никакую, даже когда мамка не смотрит.
Баба Света разбиралась в экзистенциальной паранойе еще до всей этой хуйни с Большим Братом, Матрицей и даже Меченными, это дерьмо начали изучать в России в конце девяностых, как всегда, поздно и не вовремя, когда и без рака на горе все раком стоят…
— Может, и глупости это все, Витя.
У бабы Светы все могло быть.
— Да только ведь жить-то на свете так легче. Знать, что надо быть готовым, следить за собой, дожидаться, как свиданочки, прихорашиваться — не на вечер, а насовсем. Даже если не встретишь никогда, Витя, — хорошим человеком получишься. Хотя бы и для себя.
Попович упал.
Даром что крестился.
Я уже не заржал, рухнул он серьезно, голову разбил в кровь, ладно хоть прокат был тренировочный, пусть и генеральный, мы тогда чуть не ебнулись все — сотрясение, вывих запястья, и даже никаких обезболивающих толком нельзя. Он был второй, он был резерв, Гоша был важен — меня, идиота, кто знает, может, я тоже вот так вот — и кому тогда выступать?
Лежи и крестись, как придурок.
Гоша лежал и, сколько его хватило, все смотрел злыми глазами на меня, пока каталку за угол не завернули. Как будто это я виноват в том, что он упал. Как будто потому, что я засмеялся над его суеверностью, его вера с размаху сама об лед шандарахнулась… и что это за вера тогда?
Гоша в очередной раз ссорился и мирился со своей Меченной. Внешнеполитический курс уже не одобрял использование иностранных словечек в великом и могучем. Не такой, конечно, атомный пиздец, как сейчас, это был, но уже весомо. Все болели, даже я.
Яков, человек куда более умный и старый, конечно, смеялся:
— И не «тулуп» тогда, а «цыпа на цырлах», выходит?
Помню, мне давно, наверное, в мои больные шестнадцать, очень хотелось, чтобы моим Меченным был Яков. Вот был бы беспроблемный вариант…
Гоша скрылся за поворотом, бледный и окровавленный пират. Его музыкальную тему гоняли и гоняли по кругу, забытую в панике.
У меня в руках его перчатки остались.
Хуевый я получился человек, баба Света. Очень хуевый.
Была у меня Шурочка.
Алекс. Александра Аннабель Свит.
Американка, в общем. Белокурая, высокая, грудастая, с безупречной осанкой и широкими, как у пловца, плечами. Одиночница.
В русской сборной ее прозвали за глаза Пежичем. Наши бы и в глаза прозвали, но мы принципиально не хотели поддерживать миф о том, какая Россия лютая гомофобная страна.
Да и потом, я ведь любил ее. А остальные любили меня, а значит — заткнитесь, ущербные.
Тем более, в ту прекрасную весну с нами уже везде в кильватере таскался Юрчик, при котором неловко было выглядеть совсем уж мудаками. Ребенок, вроде как. Тогда Яков возил с собой целый звонкий выводок юниоров из России и бывшего Союза, но только Юрка был везде с нами, что-то вроде сына полка.
Плисец наш. Златолобое солнышко, белокурое чудо, тихий атомный пиздец.
Юрчик лез везде, был везде, гнулся как кот, в любую сраку без мыла — спорт любит таких. Он везде хотел быть первым, и я был одним из тех, кто точно знал — этот будет. Иные делают это правдами и неправдами, Плисец — только правдой, никак иначе, по-другому ему не позволит юношеский максимализм и талант.
Короче, Бог его поцеловал в лоб, Бог же ему отвесил знатный поджопник, юное дарование полетело без тормозов прямо на вершины большого спорта.
То ли мне хотелось его прирезать коньками, то ли обнять и шею свернуть — нежно так, любовно, уж больно в нем было много меня.
Болезненно много, он еще завел привычку ходить за мной и в рот заглядывать.
Я смотрел на него и знал, что он будет лучше легендарного Никифорова.
Он уже был лучше.
Шурочка бесила его бесконечно, я не отставал — ну сами посудите, древняя мужская забава, разозли младшего в стае самца и смотри, как он пытается сам себе хвост отгрызть, ну любо-дорого же.
Юрка очень жадно наблюдал, как я катаюсь с Шурочкой, и все боялся, что я в парное уйду.
Да мы, в общем-то, так катались с ней, что все боялись, даже умный Яков опасался. Дошел до того, что про контрацепцию напомнил.
А то, что Шурочка с меня ростом была, никого не волновало.
Американцы не такие ебанутые в плане размеров женщин-фигуристок, несмотря на поговорку про хороших танцоров.
В общем, весна у меня удалась настолько, что я стал как-то даже разделять опасения Якова нашего Давыдовича.
Мне начало казаться, что вот и я уже вижу, как по траве перед пугающе не абстрактным домом носятся белобрысые дети.
Долговязые аистята, причуды скрещивания вольных степных кровей с примесью интеллигентных питерских генов и отборных южноамериканских, конопатые, синеглазые, красивые, в общем, да, я поплыл.
Да, мне почти казалось, что на спине у Алекс мое имя этими уебанскими веснушками вдоль хребта.
Насрать мне было на ее «William G. Lincoln», уверенное, как Жириновский, четким каллиграфическим почерком на загорелой коже. Тем более, на таком месте, которое врачу-то не всякому показывают, не то что любовнику.
И ей было глубоко наплевать на мои непонятные каракули.
Баба Света, помню, давно, еще когда я мало что понимал, бросила разбирать то, что проступало на моей тощей щиколотке. Только шутила:
— Наверное, врач будет. Или медсестра.
Что-то размашистое, косое, недописанное — как будто не хватило пасты, терпения, времени нормально вывести буквы. Кажется, на английском, а может, все же кириллицей. Блядский автограф — на тебе, отъебись только, Витя, ты не одинок, тебя кто-то ждет, будь добр, не расти отмороженным совсем.
Ну как это не отмороженным, попрошу, я же фигурист.
В общем, при доле старания можно было разобрать в этой вязи что угодно, и моя прекрасная маленькая счастливая жизнь с Шурочкой туда тоже вмещалась.
Шурочка проявляла понимание и мою надпись не трогала. Ни во время секса, ни в разговоре — никогда. Когда мы подали документы в посольство США, нога болела так, что я на месте во все поверил.