Юри улыбнулся мне и подписал чек. У него порозовели кончики ушей.
— Не смотри, я не шучу насчет почерка.
— Я его уже видел, и ничего, не умер, — я смотрел, как Юри выводит свои имя и фамилию корявой латиницей. Действительно, пиздец.
Действительно, он самый.
Девушка-кассир улыбалась, как на красной дорожке.
— Поздравляю.
Что. Что?
— Что? — я дернулся. Девушка улыбнулась еще шире.
— С покупкой. Отличный выбор, сеньор.
— А. Да. Наверное. Юри, ты купил все, что хотел?
— Да, все, — Юри поднял на меня глаза.
Невменяемый. Хорошее слово, Никифоров. Главное, держись за него, оно тебе еще понадобится.
И просто за что-нибудь держись, сейчас ебанешься прямо тут, сделаешь публике сенсацию бесплатно.
И не гони, Бога ради.
— Юри, я… я могу взглянуть на чек еще раз?
— А? — Юри моргнул. — Нет. Не стоит. Это ведь подарок…
Да хоть ипотека, твою мать, Юри, что ты за человек такой…
— Я уже видел цену и никому не скажу. Твой костюм стоит три тысячи евро, шах и мат, дай мне, пожалуйста, чек, я должен, я должен…
Юри удивленно протянул мне бумажку.
Девушки за стойкой наблюдали за нами с омерзительным умилением.
— Виктор?
Я вернул ему чек. Молодец, Никифоров, даже руки не трясутся. Вот так и зафиксируй.
— Все в порядке? — девушки переглянулись. Юри прижимал к себе синюю бархатную коробку и смотрел на меня круглыми глазами.
Я не возражал, когда он взял меня за руку и вывел из магазина. Я шел, как на веревочке, оскальзываясь в нападавшем снегу — к вечеру похолодало.
Я краем сознания отмечал все, что вижу, людей, огни, черный мотоцикл, пронесшийся по пешеходной зоне, роскошный мотоцикл, роскошный, наверное, будет штраф, Плисецкого на нем на пассажирском месте, гуляющих Пхичита и Криса, которые помахали нам издали, Мари и Минако у витрины кондитерской, золотые звезды на разряженных елках, обледенелые ступеньки храма Святого Семейства, — нет, Святой Евлалии, я в них очень хреново разбирался, — и его янтарные кружевные своды, размашисто и вольно улетающие в черное небо.
В голове играла какая-то музыка, и я все не мог разобрать, какая именно. Юри что-то спрашивал у меня, взял за плечо, заглянул в лицо, потом молча отнял у меня сумки и поставил на каменные плиты.
Я поднял голову. Мы стояли с ним у главного входа, в свете прожекторов, освещающих арку.
Снова пошел снег.
Я опустил глаза на Юри. Юри ждал моего внимания с безграничным терпением.
Ничего. Потерпи. Я тоже ждал.
Недалеко от нас хор студентов пел рождественские гимны — я не понял, на каком языке, но пели хорошо, так, что что-то внутри подпрыгивало и вздрагивало.
У меня было ощущение, что я снимаюсь на скрытую камеру. Знаете его? Церковь, хористы, кольца и замерзший нос Юри, наверное, где-то на верхних уровнях собора сидят осветители и ассистенты и сыплют на нас, как в Голубом Огоньке, искусственный снег.
Подпись Юри была надписью на моей ноге. До последней кривой петли. Yuri Katsuki. С заваленным наклоном, со странной Y и почти неузнаваемой K. Юри волновался и торопился. Всегда, судя по всему, давая свой самый первый автограф, еще совсем зеленым.
Он писал ужасно. Он очень старался, это видно, но он же всегда говорил, что стесняется давать автографы, и мне следовало прислушаться…
Юри осторожно взял меня за правую руку — у него дрожали пальцы. Стащил перчатку. Он касался аккуратно, легко, все время глядя только вниз, перестав заглядывать в лицо.
Достал кольцо и надел на безымянный палец. Кольцо от холода жглось, мороз крепчал, даже не верилось, что вчера я безнаказанно искупался в бассейне, у нас обоих валил пар изо рта, я стоял, как пень, и мог даже шевельнуться.
Что ты делаешь.
Какого черта ты творишь.
Ты только что купил обручальные кольца, привел меня к церкви и надел мне кольцо на правый безымянный. Мне что сделать сейчас? Подыграть тебе? Посмеяться? Где кончается твоя чертова шутка? Почему ты так пишешь? Почему у тебя такое лицо, почему ты так себя ведешь?
Почему ты… это ты? Почему у меня отваливается нога каждый долбанный раз, когда я тебя обижаю, когда я уезжаю от тебя, когда я сплю не с тем человеком, когда я волнуюсь за тебя, а ты — за меня, почему, блядь, я узнаю об этом именно сейчас, а ты стоишь, улыбаешься, краснеешь, ты что, не чувствуешь, что происходит, ты не понимаешь, да?
Ты же нихуя не понимаешь, Юри, горе мое, наказание, издевка судьбы.
Я же так хотел, я же так боялся тебя найти. Всю душу себе выжег, долбоеб, кривлялся, корчил из себя черт знает что, наебал систему, называется…
— Спасибо тебе за все, — шепчет Юри, все еще не поднимая глаза. — За то, что ты приехал, за то, что ты из меня сделал.
Я. Я из тебя что-то сделал. Иди сюда, я покажу тебе, что сделал ты, моя прекрасная, исключительная сволочь.
Если кто и мог с детской непосредственностью так вот опрокинуть меня — щелчком, как солдатика, то это, наверное, был Юри.
Я всегда это знал.
Юри падает в обморок, когда я говорю, что мне не нужен мой Меченный. Не нужен Юри. Не нужен.
Юри кричит и стонет, когда я глажу его затылок.
Юри бледнеет и сдувается день за днем, когда у нас гостит Плисецкий, от одной мысли, что я могу выбрать не его.
Юри катает мою программу так, как не могу этого я.
Юри смотрит на меня через весь зал в Сочи, и с этой ночи моя нога не дает мне никакого шанса жить спокойно.
Юри касается меня, а я его, и ничего не болит, и все хорошо, и в Багдаде все спокойно, кроме стояка, конечно.
Юри смотрит на меня с испугом и поспешно договаривает:
— Потому что я не знаю, что я бы смог без твоей помощи, потому что я всегда смотрел на тебя, но никогда не думал, что однажды ты будешь стоять рядом, и…
Правда, что ли.
Да что ты.
Давай поговорим об этом.
— И я не знаю, как еще выразить свою благодарность.
Зато я знаю, Юри.
Теперь точно знаю.
— И… я не подведу тебя, я сделаю все, что от меня зависит…
Да ты уже сделал все, что надо, и что не надо в особенности.
Как ты вообще додумался говорить о катании, о Гран-При, теперь?
Юри, как ты себя чувствуешь?
Юри, блядь, что у тебя в голове?
Церковь, Юри, кольца, безымянные пальцы и хор. Ты вообще нормальный?
— Поддержи меня, пожалуйста, — Юри поднимает глаза. Черные-черные за запотевшими очками.
«Помоги мне, я влез в какую-то задницу и не знаю, как выбраться».
Что ты молчишь, Никифоров, что. Ты. Молчишь.
Я уже был здесь. Я уже смотрел этот фильм, этот фильм кончился плохо.
Алекс надевает кольцо на мой палец и говорит «Да». Глаза ее, синие, такие же, как у меня, светятся.
Алекс смотрит за мое плечо, на меня, сквозь меня. И говорит «Да». Своему Линкольну.
У ее Меченного тот же размер кольца, что и меня.
А у меня на ноге — подпись Юри, несуразная и косая, неразборчивая, торопливая, как и всякий автограф.
Которая с детства намекает — ищи на пьедестале, на сцене, в луче прожектора, главное, не оскотинься раньше времени, главное, дождись, главное, будь готов, не будь лапшой, Никифоров, что за хуйня, что ты молчишь, он же сейчас тут умрет, говори что-нибудь.
Я беру второе кольцо из пальцев Юри — батюшки, он же замерз до костей, и пальцы трясутся уже немилосердно.
Ногу обжигает — ну еще бы, Юри же волнуется, ему же страшно, он уже готов бежать отсюда, сломя голову, и классически просить меня забыть все, что только что было.
Ни разу не сработало, дорогой мой. Меня нельзя просить о таких вещах. Я все помню. Всегда. В этом моя беда, понимаешь?
Кольцо проскальзывает легко — то ли великовато, то ли я передавил, надевается без труда. Юри вздрагивает.
— Не надо волноваться.
Хватит волноваться.
— Это твое лучшее выступление.
А это моя худшая метафора. Но я же знаю, как ты любишь.
— Все получится.