Что же мне делать.
Что же мне делать, Юри.
Я с ума сходил, бился, кричал, когда он кончил, сжав лодыжку зубами, кричал и потом, когда он выскользнул, нырнул, наваливаясь, и взял меня в рот, и третья волна докатилась до кончиков пальцев острыми угольными искрами, терпкая, горькая. В горле пересохло и хрипло завыло, подушка холодила стылым потом, а он вдавливал меня за бедра в матрас, вцепившись железными пальцами.
Потом лег, облизываясь, обнял за ногу, лбом к горящей надписи, долгожданно, измученно.
И заплакал.
Я лежал и слушал.
Что-то билось внутри и кто-то ступал по осколкам, мельчил осколки эти в тонкую ледяную крупу.
Юри. Юри-Юри-Юри.
Когда мы проснулись, светлело.
Я огляделся, белый потолок слепил.
Юри, кажется, не спал давно — он сидел, скрестив ноги, и листал Твиттер.
Поднял на меня глаза. Поджал губы.
Не отрывая взгляда, стащил через голову футболку — не помню, когда он оделся, — лег на спину и завел руки за голову.
Я зажмурился.
Нога не болела.
Мы заказали кофе в номер к полудню.
Не разговаривали, боялись тронуть и раскачать висящую густую тишину.
Юри ушел в душ, потом я. Когда вышел — он сидел на кровати, сжимая колени. Дежа вю полоснуло вдоль хребта, тяжело рухнуло к ногам.
Я сел рядом, тоже посмотрел в пустоту.
— Я не хотел делать тебе больно, — Юри говорил аккуратно, я слышал, что слова давно подбирались, обкатывались, как морская галька, подгонялись вплотную одно под другое.
Он не хотел делать больно. Он хочет, чтобы я вернулся в катание, он счастлив, что я тот, кого он уже и ждать бросил, он никогда бы не подумал, что так все обернется, он, вы только подумайте, хочет, как лучше, он не собирается отказываться от меня, теперь-то ни за что, он будет ждать меня, сколько надо, он готов смотреть, сколько влезет, и быть, где скажу, он очень, очень ждет, что я вернусь, потому что нельзя забирать Никифорова у всего мира, он хочет, чтобы я катался, и только.
Поедет со мной, куда скажу.
Только вот вырвет зубами золото, чтобы все чин-чинарем.
Я хотел ударить его.
— Юри.
Юри сидел на кровати, скрестив ноги по-турецки, в футболке и трусах, заспанный, взъерошенный, пахнущий свежим душем.
— Не злись на меня, — Юри разглядывал свои ноги. — Я видел, как ты смотришь на каток. Я видел, как ты смотришь на Юрио. Я хочу, чтобы ты забрал свой рекорд назад.
Что ты несешь.
— Ты должен кататься. Тебя ждут. Я тебя жду.
Я так всегда хотел, чтобы Юри разговорился, но теперь я больше всего желал, чтобы он молчал.
— Это преступление — лишать всего мира тебя, и лишать тебя всего мира.
Какой же ты долбоеб.
— Я уйду, — Юри смотрел на меня, сдвинув брови. — Я не стою того, я не стою всего, Виктор.
Юри, идиот.
Ты… ты же не понимаешь, и, самое ужасное, даже не пытался понимать. Ты думаешь, начал учить русский, и все, познал дзен? Нет.
Ты ведь, дурак, в Питере не был. Не был в моей квартире, где столько воздуха, где окна на Невский, где лампочки под потолком, и выход с балкона на крышу — у меня последний этаж. Ты ведь себе не представляешь даже, как мы бы бродили по городу, как я бы показывал тебе свою Россию, которую люблю, взамен Японии, которая ты. Я бы ответил на кротость и смирение разухабистой песней и сказкой, на тишину и созерцание — наркотическим очарованием русского балета, на вековую мудрость — прогулкой по набережной, пестрой от художников и музыкантов. На упорядоченную четкость — хаосом и лоскутным одеялом питерского метро в час пик. На плоскую точеную каллиграфию — богатством и глубиной живописи в Эрмитаже.
Мы бы целовались в очереди, не потому что мне очень хочется бросить вызов нынешней политике, а потому что усталое смешное лицо хочется целовать и гладить, волнуя, обменом вытягивая заполошный пронзительный вздох.
Я знал, я клялся себе, что метки не изменят ничего.
Но когда он сказал то же самое, я вдруг захотел выйти из окна.
— Метки не имеют значения, — Юри смотрел серьезно, заставляя меня чувствовать себя идиотом, как будто он один тут здраво мыслит, а я — ослепленный идиот, вдобавок еще и сексуально озабоченный.
— Ты сам это сказал, — он смотрел на мою ногу теперь с опаской.
Да, но…
Меня и моим же оружием.
— Мне нужна тренировка.
Я был против. У него был вид покойника, бессонная ночь сказывалась, мы не засыпали, мы просто теряли сознание, цепляясь друг за друга даже в беспамятстве.
Я искренне завидовал пустым людям, им не сносило башню страшной стихийной силой, с которой даже бороться не стоило и не хотелось.
Юри не хотел, чтобы его видели. Он не хотел даже, чтобы на катке был я.
Я не спрашивал. Прошлые разговоры нежданно открыли мне, что Юри был более чем готов к откровениям — а я?
А я сам не был.
Я не спрашивал — он молчал.
Молчать было уютно.
Мы лежали на сдвинутых кроватях, дотрагиваясь до волос и животов, кончиков пальцев и стоп.
Сонно, спокойно.
Покой всегда вызвал у меня паранойю — это ненадолго. Это пройдет, не расслабляйся, не радуйся.
— Так, чтобы никто не видел.
Он говорил то, что я думал. Как только он выйдет под белый язык прожектора, как только двинется, как только взлетит — все оборвется, кончится.
От его заявления — «покончим со всем после Финала», — веяло фатализмом, гнилью, жутью.
А как же я, — хотелось орать, хотелось драться. Юри сидел — прямой, как спинка стула, смотрел в стену.
— Виктор, — у него были опухшие глаза.
Надо бы научить его. Витя, не Виктор.
— Я сделаю все возможное. Думаю, каток дадут, на ночь его не снимает никто. Нормальные тренеры предпочитают, чтобы ночью их подопечные все-таки спали.
Юри болезненно улыбнулся.
Он всегда делал больше, чем я ожидал.
Но это меня не прельщало, не удивляло, потому что я всегда сам так делал. Удивлял. Делал больше, чем можно.
Я хотел, чтобы он остался. И оставил все как есть.
Я привык к тому, что он рядом, что я — тренер, а он подопечный.
Я вдруг понял, что буду тосковать по его катанию. За такой короткий срок я привык не показывать, а смотреть. Кто-то сказал бы, что я опустился, что это непростительно.
Но, может быть, я вдруг становился именно тренером, и если кто и мог бы сделать из меня тренера, это был Юри.
А Юри гнал меня, слал в задницу. Метки ничего не меняли, оказывается.
Да, мы это говорили и раньше. Только раньше, получается, было честнее, потому что мы не знали, что связаны, и не боялись ненароком прибить друг друга.
А теперь мы выбираем слова, потому что, подумать только, ими можно убить.
«Ты мне не нужен» — нельзя. У Витеньки отпадет к хуям нога. Надо — «Мне нужно побыть одному и все обдумать».
«Какая разница, кто мой Меченный?» — отказать. «Я бы выбрал тебя в любом случае» — утвердить.
«Фигурист из тебя точно получше, чем тренер, » — ни в коем случае. «Я хочу смотреть на тебя всегда» — да, пожалуйста, два раза.
Да ты ведь уже все глаза проглядел, наверное, если ты не врешь мне, но каким местом ты смотришь вечно, Юри, давай, наконец, сменим тебе очки, а?
— Я собирался уйти.
Юри молчал, слушая, разглядывал свои руки.
Теперь голос был сорван у меня. У Юри под волосами, вдоль линии роста, цвели алые, яркие укусы. Если зачесать, как обычно делали, будет не видно.
На видном месте мы следов не оставляли.
— В конце прошлого сезона решил — в задницу это все. Думал, откатаю этот как последний — и хватит с меня.
Юри глянул искоса — быстро и напуганно, — и снова уставился на свои руки.
— На банкете, где ты танцевал. И я танцевал. У меня начала болеть нога, и я решил, что все к одному — и так собирался восвояси, а тут и повод есть. Думал, если дотяну год — откатаю лучшую в жизни программу, я в ней орал на всю планету, что я ищу. Своего, понимаешь. Хотел одним выстрелом двух зайцев убить. И показать, что ищу, и попрощаться. Если лодыжка не переломится прямо на льду. Иногда, знаешь, бывает, как будто до кости просверлили.