Снова все, как тридцать лет назад, в сорок пятом году. «Вчера, — пишет Достоевский, — …отворилась дверь и вошел Некрасов. Он пришел, чтобы выразить свой восторг…»
Но, конечно, это уже Некрасов — многоопытнейший редактор. «Всех слабее, говорит, — продолжает рассказывать о нем жене Достоевский, — у вас восьмая глава…» И что же? Когда я перечитывал корректуру, то всего более не понравилась мне самому восьмая глава, и я многое из нее выбросил… Одним словом, в результате то, что мною в «Отечественных записках» дорожат чрезмерно и что Некрасов хочет начать совсем дружеские отношения».
Одним словом, и здесь снова возникла тень, или, вернее, возобновился свет старого «Современника». «Вернувшись в Руссу, — вспоминает А. Г. Достоевская, — муж передавал мне многое из разговоров Некрасова, и я убедилась, как дорого для его сердца было возобновление задушевных сношений с другом юности».
Конечно, не нужно думать, что «Отечественные записки» вдруг стали переполняться сочинениями Толстого и Достоевского. Но обращение Некрасова к Достоевскому и моментальная готовность к сотрудничеству Достоевского симптоматичны. Факт же появления в «Отечественных записках» такого романа из «великого пятикнижия», как «Подросток», — дело выдающееся. Да ведь, со своей стороны, Достоевский и дал Некрасову роман с некрасовскими мотивами: заветная идея «миллиона» у подростка, отчетливые черты Власа у Макара Долгорукого.
Но все это у Некрасова не просто возвращение как бы к прошлым временам, тем более не результат ностальгии и не дань сентиментальности. Все это — и многое другое — есть прямое следствие и нового поэтического взгляда на мир, сложившегося как раз к поре возобновления «Современника» в виде «Отечественных записок».
Именно с конца 60-х годов в стихах Некрасова или просто отвергаются, или художественно опровергаются многие начала и принципы всей предшествовавшей его поэзии. Вернее, они не отменяются, но входят в иную систему отношений и ценностей.
Сам Некрасов явно осознавал это совершенно новое состояние. «Если на Вас нападает иногда хандра, — посылает он из Петербурга утешение Алексею Михайловичу Жемчужникову в Висбаден, — …то утешайтесь мыслию, что здесь было бы то же — вероятно, в большей степени, с примесью, конечно, злости по поводу тех неотразимых общественных обид, под игом которых нам, то есть нашему поколению, вероятно, суждено и в могилу сойти. Более тридцати лет я все ждал чего-то хорошего, а с некоторых пор уже ничего не жду, оттого и руки совсем опустились и писать не хочется. А когда не пишешь, то не знаешь, зачем и живешь». Характерны стихи с названием «Уныние»:
Конечно, «пятидесятый год» (то есть уже три года на шестидесятый — стихотворение 1874 года) по счету того времени — прямая старость. Но как раз в личной-то жизни — мы увидим — многое благополучно образовалось. Причина в другом — «причина в атмосфере».
В этом смысле сравнительно небольшое стихотворение «Утро» прямо бьющей в глаза наглядностью демонстрирует новые качества некрасовской поэзии.
Стихотворение у Некрасова вообще одно из самых мрачных. Конечно, мрачных стихотворений у поэта «печали и гнева» всегда хватало: итак, «недуг не нов (но сила вся в размере)». Дело, однако, оказалось совсем не только в размере.
Это Некрасов, но это и, так сказать, анти-Некрасов. Дело в том, что Некрасов от сороковых до середины шестидесятых годов обычно воспринимает зло как зло предельно конкретное, отчетливо индивидуальное в носителе зла и в его жертве, будь то безобразная сцена избиения лошади или надругательство над крепостным человеком.
С конца 60-х годов зло обобщается, масштаб его укрупняется. В том же «Утре» есть картина «страшного мира», в котором все заодно: и нищая деревня, и город «не краше», и люди, и природа (погода, наводнение, пожар). И главное: у Некрасова (!) все чаще начинают пропадать конкретные проявления зла и страдания (!), индивидуальные, личные носители того и другого, к которым он всегда был так внимателен и восприимчив.
Почти к каждой строке некрасовского «Утра» сыщется в его более ранних произведениях соответствие — сюжет.
Можно вспомнить стихотворение 1848 года:
В «Утре» 1873 года:
То, что было развернутой картиной, вызывавшей активное сочувствие, стало простой информацией, и человек исчез за этим «кого-то»…
Так, в «унынье» и зле сама сила размера начинает говорить о точности нового и страшного закона:
Сколько поведал нам поэт об этих несчастных проститутках («Убогая и нарядная», «Еду ли ночью…», «Когда из мрака заблужденья…»), и всегда это была драма личная. Здесь же лишь упоминание проститутки, не задерживающее нашего внимания ни одним частным штрихом, обозначение всех проституток вообще, как обозначены и все вообще торгаши:
И здесь нет привычного обличения торгашей, только свидетельство — едва ли не жалость:
И «Анна» здесь не средство возвеличения (вспомним в «Секрете»: «Имею и «Анну» с короною», — самодовольно хвалился герой) и не предмет обличения (первая-то степень и делает ее особенно жалкой).