Выбрать главу

Здесь, в костромских лесах, родилась у него мысль написать поэму «Коробейники» — поэму, которую можно было бы издать для народа в давно задуманной им серии «красных книжек». О коробейниках, убитых где-то здесь в лесу, ему рассказал Гаврила Яковлевич, и он был очень благодарен ему за это. Короткие напевные строчки будущей поэмы уже складывались в его голове, и он бубнил их себе под нос.

Гаврила Яковлевич был хорошим попутчиком и славным собеседником. Он как бы намеренно не касался «острых» вопросов, рассказывая о вещах всегда интересных, — о случаях на охоте, о деревенских событиях, о том, что сам слышал от бывалых людей. Пожалуй, даже с Тургеневым Некрасову было бы сейчас немногим лучше. А может быть, даже хуже? С Тургеневым возникали бы споры. А тут он просто слушал то, что рассказывал ему Гаврила.

Некрасов был благодарен Гавриле за осторожность, с которой тот оберегал его покой и отдых. Гаврила был спокойный, уравновешенный человек; речь его лилась неторопливо, движения были скупы и размерены, голос басовит, но негромок. Рыжеватая густая борода закрывала лицо почти до самых глаз; весь он был крепкий, мускулистый. «Добрыня Никитич» — называл его Некрасов. Он жил немного лучше, чем другие шодинские мужики, — нищета не выпирала дырами и лохмотьями, не вопила из каждого уголка избы. Был он мастером на все руки — и охотник, и немножко столяр, умел сложить хорошую печь, подбить сапоги, починить барскую карету. В молодости хаживал в офенях, а сейчас платил своему помещику оброк, промышлял всем понемножку.

Иногда Некрасову казалось, что вопрос об освобождении, о земле вовсе не волнует Гаврилу. Что куда больше он занят своим внутренним, собственным миром, — своей семьей, своей полоской хлеба, ружьем, собакой. Это вызывало в нем легкую досаду: «Вот, прости господи, за кого ломаем копья! Там страсти бурлят, а тут вода не шелохнется!» Но досада эта была минутной. Он очень любил Гаврилу.

Все в нем нравилось Некрасову: и могучая его фигура, и необычайная внутренняя честность, и уменье все делать, и врожденный, никем не привитый такт.

— Экий ты ладный… — не раз говорил он, любуясь ловкими неторопливыми движеньями Гаврилы. — Все у тебя в руках играет. Ты, поди, за всю свою жизнь заряда зря не выпустил: как стрельнешь — значит убил дичину?

— Мазать, верно, редко приходилось, — посмеиваясь отвечал Гаврила. — Мне мазать нельзя — порох даром в лавке не дают.

Он вскидывал ружье и стрелял, точно не целясь, и сразу же, задевая крыльями за ветки, падал быстрый дупель или тяжелая кряква.

Но однажды Некрасов увидел своего друга в совершенно новом свете. И это было так неожиданно и странно, что он долго потом вспоминал эту ночь.

Они возвращались с охоты в Шоду. Было совсем темно; на небе, закрывая звезды, бродили тучи, кругом шелестела рожь, а вдали, над лесом, вспыхивали беззвучные зарницы. Приближалась гроза, и в душную неподвижную ночь вдруг врывались откуда-то легкие порывы ветра и исчезали, прошумев ветками деревьев.

Они шли давно и присели на край дороги покурить. У Некрасова ныли ноги и слипались глаза. Хотелось стащить сапоги, опрокинуться на мягкую копну сена и заснуть в одно мгновенье, не успев ни о чем подумать перед сном. Он сидел, прислонившись к стволу дерева, и в темноте еле различал фигуру Гаврилы, который опустился на пенек и молчал, затягиваясь папиросой. Было душно, и земля даже сейчас, ночью, оставалась сухой и горячей.

Вдруг Гаврила кашлянул и заговорил неуверенным, хрипловатым голосом:

— Послушай, Николай Алексеевич, я давно хочу спросить тебя: ты взаправду душой веришь, что может быть у народа другая жизнь?

— Какая — другая? — сонно спросил Некрасов. — Какая другая? Жизнь всегда бывает другая, ничто на свете не остается неизменным.

Ему не хотелось разговаривать, — неясные, расплывчатые сновиденья уже начали пролетать в его мозгу. Но Гаврила не замолкал. Он продолжал спрашивать:

— Это, может, в городе не бывает, а у нас бывает. Как жил мой дед да отец, так и я живу. Неужели всегда такая жизнь будет?

«Вот некстати философия одолела! — с досадой подумал Некрасов, открывая слипающиеся глаза. — Молчал-молчал всю дорогу, и на тебе — разговорился».

Он уселся поудобней — какой-то сучок упирался прямо в спину — и ответил зевая:

— Ну, это тебе, поди, кажется, что все одинаково. Отец твой, вон, грамоты не знал, а ты знаешь. Подумать, так и еще что-нибудь найдется.

— Нет, я не про то, — нетерпеливо перебил его Гаврила, — я про другое, про полное изменение жизни. Вот после того, как освобождение получим — изменится тогда моя жизнь или нет?