Некрасов вздрогнул, и сразу исчезло сонное состояние. «Ах, вон он о чем! Разговор-то, оказывается, серьезный». Он посмотрел в сторону Гаврилы. В темноте видно было только, что он сидит ссутулившись и огонек папиросы, вспыхивая, освещает его бороду и большую тяжелую руку. Картуз низко надвинут на лоб, но под козырьком угадывались взволнованные, вопрошающие глаза.
Некрасов окончательно стряхнул сон, бросил еще тлевшую в пальцах папиросу, и она, описав дугу, упала на дорогу и рассыпалась красными искрами.
— Конечно, изменится, — сказал он уверенно. — Еще бы не изменится.
— И будет мне тогда полное счастье?
Голос его, обычно такой спокойный, чуть насмешливый голос бывалого мужика, звучал сейчас совсем по-новому — тревожно и неуверенно.
— Ну, относительно счастья ты у цыганки спроси, — попробовал отшутиться Некрасов. — Почем я знаю, будет ли тебе счастье?
Но, сказав так, он сразу же почувствовал угрызенья совести. Нельзя было шутить — Гаврила спрашивал его серьезно, видимо, он давно задумал спросить, да ждал подходящего случая:
— Как мне ответить тебе, друже, чтобы не обмануть тебя? — переменил он шутливый тон на серьезный. — Я надеюсь, что тебе будет лучше, а вот совсем ли хорошо — не знаю.
Он понял, что и этот ответ не удовлетворяет Гаврилу, начал было говорить о преимуществах личной свободы, да запутался, почувствовал, что говорит неубедительно, и замолк. Гаврила тоже молчал, и казалось — спина его ссутулилась еще больше и еще ниже съехал на глаза козырек. Кругом стояла тревожная предгрозовая тишина, — ни один лист не шевелился на деревьях, ни один колос не шуршал в поле, невысокой стеной темневшем через дорогу.
Некрасов забыл, что еще полчаса назад мечтал о крынке молока и о мягком стоге сена. Он перестал ощущать, что заскорузлые после хожденья сапоги натирают ноги, что какой-то упрямый сучок все еще подпирает ему бок. Он знал, что Гаврила ждет от него более определенного, более прямого ответа, и страдал оттого, что не может сказать ему ничего радостного.
— Мне самому, брат, очень хочется верить, что ты будешь жить счастливо, — сказал он виноватым тоном. — Мне очень хочется этому верить, да боюсь я, что мало чем изменится твоя жизнь. Ты не очень надейся на эту свободу, не надо слишком надеяться, чтобы потом не огорчаться.
Гаврила, все еще сидевший неподвижно, вздрогнул и всем телом повернулся к Некрасову. Его глаза заблестели под низко надвинутым козырьком, руки схватили какую-то палку и с хрустом переломили ее пополам. Он пересел с пенька поближе к Некрасову и стало слышно его тяжелое прерывистое дыханье.
— Я и не надеюсь, — сказал он глухо. — Кто нынче верит? Бабы, может, да ребята помоложе. Да старики, вроде моего отца. А я все хочу тебя спросить, да беспокоить не смею. Вижу, что и тебе это — как болячка на теле.
Некрасов с благодарностью посмотрел на него: насколько стоял он выше его городских друзей, которые с каким-то сладострастием ковыряли именно «болячки»! Эх, Гаврила, Гаврила, русский мужик, костромской серый крестьянин! Сам ты не знаешь, какое ты золото!
— Обидно мне подбавлять тебе мученья, — сказал он тихо. — Человек-то ты больно хороший, но только врать я тебе не буду. Ты знай, что нельзя ждать добра, — этого не бывает. Когда человек сам себе добывает счастье — он берет именно то, что ему нужно, а когда чужие люди дают — так дадут то, что им уже не годится. Так всегда получается.
Он сказал это и подумал, что Гаврилу этот вопрос интересует не теоретически, не отвлеченно, а как жизненное, сугубо личное дело. Ведь это именно его судьбу решают где-то совсем чужие, равнодушные и даже враждебные его интересам люди. Его ни о чем не спрашивают, и так, не спросив, все и решат сами, решат плохо, несправедливо, жестоко. Как он воспримет эти решения, если уже сейчас так взволнованно звучит его голос?
Он вспомнил, как один помещик в Английском клубе, проигрывая последние деньги, говорил с отчаяньем и злобой:
— Э, пусть летит все к черту! Все равно: дадут мужикам волю — спалят меня дотла. Так пускай — ни себе, ни людям.
Почти одновременно со своей мыслью он услышал голос Гаврилы:
— Обманут — спалим. Спалим все. Если не нам, так пусть и не барам.
В голосе его звучала глухая угроза. Казалось, тронь его — и он первый во главе разъяренных людей, двинется вперед, широкоплечий, бородатый, с беспощадным суровым лицом. Он будет поджигать барские скирды в поле, стога в лугах, надворные строенья, белый помещичий дом. Он не пощадит ничего, и когда казацкая сотня окружит мужиков, кинется сокрушать все на своем пути. Его схватят после долгой и упорной драки, изобьют, свяжут, будут судить и погонят потом по Владимирке на каторгу.