Все думали, что манифест объявят 19 февраля — в день восшествия на престол императора Александра II. Но почти накануне этого дня в газетах появилось сообщение генерал-губернатора, в котором говорилось, что несмотря на разнесшиеся слухи, никаких правительственных распоряжений по крестьянскому делу объявлено не будет.
Сообщение это взволновало и удивило Некрасова, но Чернышевский отнесся к нему совершенно равнодушно.
— Я слышал, — сказал он, — что объявление реформы отложили до великого поста. Считаю, что великопостное смирение более подходит для этого торжественного акта. Да к тому же не успели, верно, подготовиться хорошенько — не везде еще разослали войска и жандармов, чтобы успокоить мужиков в случае, если они начнут слишком бурно выражать свою радость. Честное слово, — добавил он усмехаясь, — я начинаю уважать правительство, оно гораздо умней тех общественных деятелей, которые продолжают пребывать в телячьем восторге.
И вот этот день наступил. Над городом с утра раздался колокольный звон. Гудели тяжелые колокола соборов, надтреснутым жидким звоном заливались невысокие колокольни городских окраин. Переливами, как гармонь в руках любителя, распевали монастыри. В розовой морозной дымке поднялось над городом солнце. К полудню оно обогрело дома и с крыш по длинным сосулькам закапала вода.
На улицах с утра появилось очень много полицейских. Конные и пешие, с озабоченными лицами, они неподвижно стояли на своих постах, беспрестанно оглядываясь по сторонам. С утра к воротам домов вышли дворники, и около них появились какие-то беспокойные люди в штатском. По Невскому торопливым шагом прошла военная часть, и офицер с заспанным лицом хмуро смотрел на каждого встреченного человека.
В этот день жизнь началась раньше, чем обычно. Раньше, чем обычно, разошлись по церквам бледные, словно напуганные чем-то священники. Раньше, чем всегда, поднялись шторы в особняках на Миллионной, на Морской, на Английской набережной. Задолго до ранней обедни собрался в темные еще церкви народ, напряженный и молчаливый. Раньше, чем всегда, подали к Зимнему дворцу царскую коляску, и из-под арки Главного Штаба с Мойки, с Невского к Дворцовской площади неожиданно хлынули оттесняемые полицией любопытные.
Рано утром на заставах задерживали тех, кто пешком пробирался в город, — мужиков в лаптях и зипунах с серыми котомками за плечами. Мужиков торопливо запирали в холодную, и они покорно усаживались на пол, развязывали серые котомки и доставали из них черные, как земля, краюхи хлеба. Сквозь тусклое окно холодной доносился ликующий звон церквей, и мужики крестились, скинув шапки с нечесаных голов.
Когда на Адмиралтействе пробило час, из царского подъезда вышел Александр. Он был бледен и растерянно смотрел на народ. Потом нерешительно подошел к коляске и сел, напряженно выпрямившись. Лошади тронулись, народ побежал следом за коляской, несколько человек упали на колени прямо в грязь. Царь дрогнувшей рукой приподнял фуражку и поклонился, — улыбка на его лице походила на гримасу испуга.
В манеже на разводе царь тихим и невнятным голосом прочел манифест. Читая, он чувствовал, как высокопарен был слог, как сложно и непонятно изложены его собственные, как будто бы совсем простые мысли. Ему стало скучно, и он впервые подумал, что вряд ли народу будет понятно все, что здесь написано. Он на минуту поднял глаза. Лица стоявших перед ним солдат не выражали ничего, кроме обычного строевого усердия. С огромным облегчением прочитал он последние слова:
«Осени себя крестным знамением, православный народ, и призови с нами божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественного».
Он кончил, и громогласное «ура» прокатилось по выстроенным перед ним рядам. Кричали дружно, как на параде, но опять на лицах с широко раскрытыми ртами он видел только порожденную муштрой старательность. Единственным взволнованным человеком был здесь, очевидно, только он.
В этот день Александр Васильевич Никитенко, получив текст манифеста, собрал всю семью у себя в кабинете. Здесь, стоя перед портретом императора, он громко и внятно, как на кафедре, прочитал вслух манифест. Кончив, он положил руку на голову своего десятилетнего сына и сказал растроганно:
— Навсегда затверди в своем сердце имя Александра-освободителя и чти, как праздник, великий день пятого марта.
Потом взволнованный и торжественный, он вышел на улицу, и встретив знакомого, поцеловался с ним, как на пасху: