Но Томаж никогда не думал об этом. Томаж отличался от всех, кого я встречал до и после, своим живым беспокойством в глазах, энергичной и неукротимой болтливостью и невероятной, детской верой. Богатство, которое не хотело или не могло себя обуздать, ограничить. Характер, который не имел ни потребности, ни возможности стать хоть немного более трезвым, однако оставался всегда рассудительным, таким же, как и при первой встрече. А санитару он сказал, что он из Триеста, потому что откуда бы норвежскому парню знать про Сечовлье! Разве не так? И хотя ему около пятидесяти, он улыбается и вытягивает руки по швам как ребенок, которому пообещали, что он скоро поправится, если будет хорошо себя вести.
Целыми днями он лежит у окна, из щелей между досками верхней койки вылезает солома и падает на его одеяло. Лежит он все время на спине, пальцами стряхивает прелую солому и из-за досок над головой и разбухшего тела чувствует себя как в ящике. В соседнем отсеке такие гнойные флегмоны под одеялами, и в воздухе столько заразы, что кажется, словно разлагаются гора и лес, и гниет само сердце равнины. И все равно его глаза видят кристаллы родных солончаков, и когда он говорит о триестском Канале, о Биржевой площади, о площади Понте Росо, одним глазом даже щурится, как рыбак, когда он смотрит на облака, освещенные солнцем. Он рад, что я согласился играть в его игру, и вне себя от радости из-за неожиданного посещения; я же не могу понять, догадывается ли Томаж, насколько он беспечен в ядовитой атмосфере, насколько он выбивается из нее, словно без компаса в бескрайнем море. А он и впрямь таков. Раскрывается и треплет себя по раздутому от водянки телу, в шутку сравнивает себя с беременной женщиной, и говорит, мол все опадет, а потом снова прикрывает разбухшее тело, и все это время в его глазах трепещет белый флажок, появившийся в долине.