Утреннее солнце сияет над движущимся закрытым ящиком, освещая крышу вагона, освещая доски над его головой, и колеса стучат на стыках: ближе к дому, ближе к дому. И так увлеченно стремились ввысь его глаза, что не заметили, когда доски вагона сменились на этот купол бессмысленной синевы, который дугой завис над его мудрой, отеческой головой.
Но не помню, думал ли я о нем в то утро, когда мы отправлялись оттуда, или в те минуты, когда я остановился на верху ступеней и окинул взглядом террасы, уходящие друг за другом вниз по склону. Они были пусты, как и бараки, которые как будто изменились, хотя, как и всегда, стояли попарно с обеих сторон на каждой террасе. Так казалось из-за тишины, она и была тем новым, что невидимо грелось в золоте сентябрьских лучей. Эта тишина, казалось, взывала к горам вокруг — вернуть свой истинный старый облик в увядающей атмосфере уничтожения. И точно так же, казалось, начнет пробуждаться и сосновый бор, этот темно-зеленый щит, скрывавший и бункер, и барак с печью. И так же преобразится далеко внизу в долине белый флаг с красным крестом, расцветший на белом здании и предвещавший приход союзников из Бельфора, но сейчас из-за тишины террас он кажется уже давно позабытым взмахом белой руки в бесконечно отдаленном и невероятном человеческом мире. Действительно, тишина. Но тишина и раньше, все месяцы, всегда сопровождала нисхождение жизни до этой последней границы, и еще более глубокая тишина уплывала с дымом наверх. Но теперь тишина была безмолвием без людей, поскольку деревянные пристанища опустели, кроме самого нижнего барака, того, над бункером, из которого их только что относили на грузовик. Тишина и осеннее увядание в одночасье охватывали горное кладбище, так что мысль, целую вечность прятавшаяся от уничтожения, пробудилась и выглянула, как мордочка ящерицы из расщелины скалы. Конечно, я прогнал ее, эту мысль, избавился от нее из-за инстинкта самосохранения, но все же на мгновение она закралась в меня. Что будет с террасами, когда уедет последний грузовик? Будет ли лес шуметь, дождь весной немилосердно лить как из ведра, занесет ли снег зимой вырубленную на склоне лестницу? Будет ли летом солнце всходить снова в горах? А осенью? А что будет осенью? А что будет с тысячами башмаков, которые стояли на снегу, а перекличка продолжалась бесконечными часами? А почтальон из Падрич, которого пришлось принести на перекличку, поскольку он еще дышал, а полосатые штаны сползли у него до лодыжек, но его прямо так и положили на снег, тогда, когда эсман пересчитывал ряды? Что будет с ним, которого потом, когда перекличка закончилась, подняли и отнесли туда вниз, где сейчас толпятся туристы? А с бритыми головами, которые поливает дождь? А с тусклыми глазами, что голод еще не высушил до конца, поскольку толстая кость защищает их от сухости, которая высасывает сначала все другие клетки? Что будет с глазами, с их свежестью, что бросает яростный вызов миру скелетов? Они превращаются перед концом в мутные озерца посреди этого мира. Неужели ото всего этого не останется больше ни следа, когда через час или два эти ступени окончательно опустеют? С этими вопросами я попытался совершить прыжок в будущее.