У Альберта было широкое лицо, одно из тех, которые светятся доверием, а это качество со временем в нашем мире сильно поизносилось. Я напомнил ему, что он и летом был оптимистом и что он еще в июле ошибся в своих предсказаниях. Но на его круглом лице ничего не отразилось, оно напоминало нарисованную круглую, добродушно улыбающуюся луну. «Но они сейчас в Бельфоре, дорогой», — сказал он ехидно, так что я был доволен, когда Даниэль его позвал. Мне больше не нужно было надрываться, отвечая ему. Да что уж там, будто мы играем в игрушки, каждую неделю он вновь предсказывал конец войны, словно это зависело от нас.
Но когда я посмотрел на Поля, мне показалось, что и он верит так же, как и Альберт. Выпячивая губы, он дул в мундштук своей трубы, неземной ангел с коротко остриженными светлыми волосами. Он верит, и его брат Пьер тоже. Как и аккордеонист. Поэтому-то они и играли так самозабвенно, без передышки, стоя в дверях, и звуки из мчащегося вагона рассыпались на сентябрьские поля, как непокорные золотые зерна, которые, однако, никогда не прорастут. А они все продолжали играть, не переставая. И Пьер на своей скрипке, таком утонченном музыкальном инструменте, что труба и аккордеон ее легко заглушали. Так же и по характеру Пьер в этом трио был наиболее деликатным, ведь он еще здесь, на этих террасах, лучше всех чувствовал диссонанс игры своей скрипки с безмолвным аккомпанементом неутомимой трубы. Но в лагере было по-другому, там было больше музыкантов, настоящий камерный оркестр официально собирался вечерами, до того, как лай овчарок врывался в горную ночь. Ну и, конечно, Поль играл сам для себя, поскольку в бараках тела ложились быстро, чтобы в обморочном сне заглушить отчаянные вопли голодных тканей. И если случалось, что в этот момент проносили носилки вниз по ступеням, костлявый труп получал несколько тактов Моцарта как последнее «прости» на пути в печь. Но там вместо смычка над струнами длинные кривые зубья дугой изогнулись над его шеей. Когда железный обруч сомкнулся под желтым подбородком, истопник потянул клещи и череп проскользнул сквозь них и повис. И теперь из-за сломанной шеи труп выглядел еще более длинным, особенно если он принадлежал норвежцу, ведь французы и словенцы обычно не долговязы. Да и чехи, и русские тоже. А голландцы долговязы.
Разумеется, в тех обстоятельствах камерный оркестр на горной террасе кажется неуместным, но и наш, в товарном вагоне, был ничуть не менее странным, если знать, какой груз вез этот длинный состав. Ну, а Поль все ревел в свою трубу. Он сидел у открытого дверного проема, свесив ноги, и покачивался с трубой влево и вправо, и поднимал ее вверх, словно хотел выпустить в небо невидимую стрелу. Здесь не было красного тюльпана над трубой, и скорость поезда не то чтобы что-то обещала, но дразнила и волновала; неясное, в дымке будущее в любом случае ободряет больше, чем закрепощенная определенность в царстве небытия. Не знаю. Не знаю. И сейчас, как и тогда, когда шел разговор об эльзасских партизанах, я не мог избавиться от скепсиса. Скорее всего, искра зла настолько сильно опалила меня в детские годы, что такой слабый луч надежды не мог быть мною осознан. Возможно, я подумал о предстоящей разгрузке вагонов, а это будет труднее, поскольку самостоятельно не смогут передвигаться ни те, кого возили на тачках, ни одинокие пресмыкающиеся. Я смотрел на Андре, стоявшего в другом углу вагона с доктором Сене и другими врачами и санитарами, и представлял себе, сколько страшных часов он пережил, когда эсманы уводили людей туда вниз, под крюки за печью. Представлял себя в каждой группе, которую отводили вниз. Сейчас он слушал Сене, но было заметно, что мыслями он где-то далеко, быть может, обдумывает, стоит ему надеяться на то, что при переезде картотека потеряется, или нет.