А со следующего дня опять продолжалась та же повседневность среди двухэтажных нар барака. Разве что потом перед окном потихоньку земля начала чернеть из-под пятен снега и восстанавливать свой прежний облик, хоть и оставалась довольно мрачной из-за близости наших бараков. Каждое утро несколько человек катили шаткую тележку на черное поле по ту сторону проволоки. На тележке покачивалась бадья с навозной жижей, а их деревянные башмаки были обмотаны мешковиной, так как почва проседала. Коричневые всплески из бадьи то и дело забрызгивали их полосатые штанины, но было видно, что, несмотря на это, грязная работа им вполне нравится. Когда я останавливался у окна и наблюдал за ними, мне казалось, что в их движениях есть некая небрежность бродяг. На минуту они принимали вид настоящих крестьян, а потом, сразу же и несмотря на лохмотья, проявляли циничную самонадеянность, как будто они смеются над подскакивающей бадьей, тогда как сами дожили до такого необычного удобрения земли. Да и вонь, наверно, была ужасной, поэтому охранники отходили подальше и надзирали за ними издалека.
Но и вдали тоже ощущался слабый оттенок символа весны. Да, конечно, в бараках существенно ничего не изменилось, и грузовик, как обычно, отвозил кости в Дору, но в атмосфере что-то сдвинулось, поскольку в те дни впервые появились самолеты. Сначала мы их испугались, ведь земля сотрясалась от бомб по ту сторону горы, так что наши бараки скрипели, как иссохшие барки. А потом пулеметы застрочили над эсэсовской столовой на другой стороне от входа. Доски наших бараков все продолжали стонать от гудения моторов, а почти охладевшие сердца наполнялись новым ожиданием. Как чудо, было открытие, что где-то далеко, на другом конце света, живые люди знают о нашей затерянной стоянке и даже о том, где живут охранники.
Обстановка в апреле была очень будоражащей, хотя в то же время это породило необычные трудности. Бомбы кое-где оборвали электрические провода, так что вечером в бараках было темно, и разорвали водопроводные трубы. В темноте же наши похоронные обряды стали значительно мрачнее, особенно в комнатке с туберкулезными телами. Так что те, кто возвращался на ночь глядя из туннелей, приносили нам, санитарам, карбид за лишнюю порцию дневной водянистой баланды. Хуже всего была нехватка воды. Невозможно было отмыть тела, запачканные от пояса и до ступней, а их нужно было класть на соломенные тюфяки. И все это происходило при свете карбидного светильника. Теперь Васька стал неутомимым могильщиком, поскольку ему приходилось справляться с ними одному с тех пор, как я перебрался в комнату для инфекционных больных. На самом деле комнаток было две, во второй находился пункт осмотра. В первой было только четыре спальных места, по два на нарах. А больных двое. На верхних нарах у стены лежал старый бельгиец, на нижних у окна немецкий цыган. Бельгиец умирал, а цыган сидел на нарах и целый день раскачивался. Он был голодным, и у него было коренастое тело и толстая голова; невозможно было понять, какое у него лицо, поскольку из-за рожи оно распухло. Веки были как желтоватые улитки, под помятым носом зияли набрякшие, почти поросячьи ноздри. Он украл у бельгийца кусок хлеба, и поэтому после полудня я не дал ему баланды в наказание. Я хотел, чтобы он пообещал, что больше не будет брать чужого, и я бы ему тогда дал его порцию, но он уперся. «Ну и сожри ее, если тебе так хочется моей баланды,» — сказал он, и желтые пиявки пытались слезть с его глаз. Чего я хотел? Я не мог поставить ему в вину то, что он, как кошка на запах, полез наверх к бельгийцу и стащил у него из-под головы хлеб, ведь старое тело уже умирало. И на земле смерти цыгане тоже большие бедняки. Ну а потом мы с ним пошли на компромисс, и я даже пообещал ему, что найду для него окурок, если он больше не будет воровать. И он торжественно пообещал, а чтобы наверняка получить окурок, хотел взять мою руку, чтобы погадать по ней. «Это хорошо, но ведь я все равно дам тебе окурок, если не будешь воровать, — сказал я ему, — а что касается будущего, то, скорее всего, оба мы одинаково мало знаем, каким оно будет». Я уже отошел от нар, когда он сказал: «Ты вернешься домой». Ну, подсознательно на это надеялся каждый, хотя и не признавался себе в этом, поскольку действовало правило, что нельзя дразнить смерть видениями жизни, поскольку смерть — мстительная дама. А цыгану я не возражал, но спросил его, как там сейчас дома моя жена. Тогда он сразу разозлился, и лицо его исказилось, так что стали видны черные волоски в его ноздрях. «Ты не женат, — шикнул он сердито, — а той, которую ты любил, уже нет в живых». Да, у него были очень развиты телепатические способности, но несмотря на то, что он рассказал мне о том, что узнал из моих мыслей, мне все же было приятно, что другой человек кое-что знает о моих жизненных обстоятельствах. Я дал ему окурок, на который он твердо рассчитывал; я дал ему этот окурок также потому, что знал, что на следующий день ему уже не у кого будет воровать, потому что бельгийца уже не будет. Цыган по-турецки сидел на соломенном тюфяке, как низкий, широкий пень, и затягивался окурком, так что дым скрывал цилиндрические пузыри, под которыми прятались его глаза, я же пошел в соседнюю комнату. Там было восемь спальных мест, по два на четырех нарах.