Так я путешествовал вместе с ящиками, которые мы с Васькой заполняли и из-за которых капо ревира часто злился. Его немецкой аккуратности претило, когда у какого-нибудь мертвеца часть желтой ступни вылезала из-под крышки, но мы ничего не могли поделать, раз кости были такие длинные. Прежде всего голландские. А если три трупа в ящике, то нельзя требовать, чтобы крышка лежала горизонтально. Капо уже одиннадцать лет был в лагере и, разумеется, имел право быть занудливым, тем более, что ему претило, что он, коммунист, должен осматривать зубы каждому скелету, прежде чем его положат в ящик. Мы положили носилки на землю за бараком, а капо подошел и осмотрел широко распахнутые челюсти. Он был задумчив и угрюм, когда выдрал зуб для золотого фонда Гитлера, поэтому он ворчал на Ваську и на меня. Но он был симпатичным человеком с умным, продолговатым лицом. Он часто играл с четырнадцатилетним русским мальчиком, который лежал в комнате Яноша из-за уже зажившей раны на ноге, и я подумал, что, скорее всего, я не ждал бы одиннадцать лет, прежде чем меня соблазнила бы игра с желтыми конечностями. А капо свою раздвоенность пытался залить медицинским спиртом и часто бродил по бараку, как тень; поэтому на самом деле правил в ревире Роберт. Да, Роберт послал меня в Дору, и я поехал скорее для того, чтобы увидеть Стане и Здравко, и спрашивал себя, отчего мне дано то преимущество, что я еду на рентгеноскопию грудной клетки, тогда как на двух продолговатых ящиках косо согнуты три трупа, которые трясутся в темноте от толчков грузовика. Чем я заслужил то, что, в то время как они лежат в ящиках и на них, я могу размышлять о них почти как с другого берега разрушительной большой реки? Я заботился о больных, и они действительно чувствовали бы себя более одинокими, если бы меня не было рядом. Это так, но многие хотели бы занять мое место, и они точно так же могли бы сочувствовать обессиленным. Помню, что в молодые годы я мечтал, что напишу книгу, в которой человек будет удивлять другого человека мужественной добротой, но этого не могло быть достаточно, чтобы выкупить меня среди миллионов павших. А объяснение, как всегда, оказалось очень простым. Словенец, который в Дахау внес в список новых санитаров также и мое имя, пытался спасти кого-то, кто, как ему казалось, возможно, принесет пользу своему народу. Не знаю, кто это был, но по мере своих сил я старался работать так, чтобы он не был разочарован, а если его уже нет в живых, то чтобы не разочаровать его пепел. Однако во время этой поездки я чувствовал себя виноватым. Полотно трепыхалось, эсэсовец за мной ворчал на шофера, поскольку из-за него ему приходилось все время ловить равновесие. Но я даже не делал попыток понять, что он говорит, я спрашивал себя, почему он спасется. Потому что он хороший палач? Но, может, он и не являлся им, а просто был ограниченным человеком, как и множество двуногих. Рты, которые жуют, желудок, который перемалывает, половой орган, работающий, как поршень в машине. Некоторым, помимо этого, еще нужен капрал, чтобы направлять их шаг. Он ворчал, потому что его заносило на поворотах, но если бы его разум, пока еще не было поздно, пробудился, он не стерег бы скелеты в машине, спешащей в центр смерти. Но разум его был глух, как ночь, в которую погрузилась его родина. Ночь, в которой было возможно все: ряды туберкулезных, которых одеваешь на полу, и рентгенолог в военном обмундировании, с кожаным щитом перед собой и в резиновых перчатках. В конце барака, в глубине коридора была та узкая комнатка, и там он обследовал грудные клетки, в то время как на холме за бараком горела высокая гора тел. Так что его работа напоминала усердие врача, который на подводной лодке, обреченной на смерть, обследует у экипажа верхушки легких. Не знаю, что он нашел, но он закончил осмотр за пять минут, а дожидался я, когда грузовик опять отвезет меня в Харцунген, несколько дней.