Равенсбрюк. Ораниенбаум. Не знаю, я там не был. Бельзен. А его знаю. Но мы были только в военных казармах, мы не видели места, где медленно разлагались человеческие останки, хотя были совсем рядом. Ну, у нас и своих дел было достаточно. Об Анне Франк мир узнал лишь после войны, тогда были десятки тысяч Анн. И наша Зора была среди них. Зора Перелло, у которой было лицо Мадонны Рафаэля, и мы все были влюблены в нее. Но мы, словенцы, чересчур небрежны, чтобы собрать Зорины письма, ее записки, когда она, задолго до того, как попасть в руки немцев, уже была узницей итальянской полиции, так как не смирилась с рабским положением словенцев в итальянском королевстве. Мы не сумели показать Зору миру. Наша бедная национальная душа еще никак не может освободиться из тенет кокона больного прошлого. Конечно же, мы восхищаемся признанными воинами, героями, падшими на поле боя. После стольких столетий рабства они для нас как чудесный огонь, вырвавшийся из-под пепла. Однако такой мощный эмоциональный подъем, несмотря на свое героическое величие, может стать лишь однократным, ограниченным во времени достижением, если он не сопровождается более глубоким погружением в тайные начала национального духа. Возможно, мы слишком ограниченны, эгоистично мелочны, и нам даже и не приходит в голову проникнуться судьбой молодой девушки, красавицы-гимназистки. Как и все маленькие люди, мы тешим свои комплексы стремлением к великанскому, огромному. Когда после войны я вернулся в Триест и узнал, что Зора была в Бельзене именно тогда, когда и я был там, меня снова охватила безутешность, которая овладела мной тут, когда эльзасских девушек из бункера вели в барак с трубой крематория. Я живо чувствовал, что если бы тогда получил на попечение это угасающее существо, то удержал бы в теле Зоры биение жизни, даже если бы оно было совсем слабым. Я чувствовал, что мог бы каким-то наитием помочь ей и, может быть, просто своим присутствием удержать меркнущий свет в ее зрачках. Конечно, это были наивные проблески желания молодого человека, рожденные в юные годы тайной попыткой противостоять ощущению полного бессилия перед уничтожением. Ведь я понимал, насколько по-детски я себя вел, делая инъекцию в окостеневшее бедро Иванчека. А, возможно, несмотря на опыт, мое отчаяние было таким острым, поскольку речь шла об упущенной возможности спасения женского существа. Ощущение неисправимого переносилось из прошлого в настоящее, принося проклятие абсолютной осиротелости. Однако там, даже если бы я знал о Зоре, от этого не было бы никакого толка. Ведь я не смог бы найти Зору в море немощных женских тел. Теперь мы ждали освобождения, мы слышали лишь гром, приближавшийся как гигантский паровой каток длиной в километры, от которого содрогаются внутренности земли. Потом глухое громыхание утихло и все вокруг захватила непонятная и безграничная тишина. Тишина, после которой такими безумными были крики полосатой массы, когда настала минута спасения. Уже давно мы перестали верить в него, и стихийный крик, вырвавшийся из толпы, был воплем голода и одновременно радости, сгустка ужаса и безрассудной осанны, криком животного, которое еще не обрело дара речи, и ревом человека, еще не поборовшего в себе животные инстинкты.