В тот день, когда вернулись истрийцы, невидимое зло опалило нас с ближайшего расстояния. И если бы эти малорослые старцы не вернулись и не рассказали свою историю, мы вообще ни о чем бы не догадывались. Я уже не помню, где их забрал эсэсовец, пришел ли он за ними в барак или отобрал их прямо на террасе перед бараком. Построил их в ряд перед канцелярией, и они, как животные, когда приближается час беды или землетрясение, почувствовали беспокойство, отличное от того, которое поднималось из пустых желудков, а также и от той слабой дрожи, которую ощущаешь, когда тебя отбирают для выхода на работу. Их еще больше, чем других словенцев, история сделала способными различать оттенки в богатой шкале предчувствий. И они начали дергаться и переступать с ноги на ногу, как кони, когда их ноздри учуют запах пожара, но эсэсовец был старый и грубый конюх, который стал орать, ругаться и бить животных по голове, меж глаз, ногой в брюхо. Он закричал что-то о гребаных цыганах, а они стали возражать, как мудрые крестьяне неопытному агроному.
«Мы не цыгане», — сказали они и показали большую букву «I», которую чернильный карандаш написал посреди красного треугольника. «Italiener und Zigeuner — gleich!»[55] — заорал конюх и пинками согнал в ряд маленьких людей, которые сломали строй, чтобы показать ему большие заглавные буквы на груди. Они были кривыми, поскольку их вывела рука, непривычная к письму, но хорошо видными и потому могли оказаться спасительными. Но тогда, когда он снова вернул их на место в строю и собрался их увести, как в птице, которая предчувствует разрыв пластов земли глубоко внутри планеты, в одном из изможденных мужчин затрепетал скрытый нерв и он крикнул: «Wir sind Osterreicher!»[56]. Тогда конюх встал как вкопанный, как по приказу офицера. «Was?»[57] — протяжно спросил он и приготовился наброситься на полосатые создания. Они же теперь все сразу торопились растолковать ему и объяснить чудодейственные слова. Но говорили они на таком немецком, полузабытом от ненужности с конца Первой мировой войны, что человек в сапогах запутался окончательно, он попытался спастись из западни способом, которым немецкая душа пытается избавиться от своих вековых проблем. Он заорал, чтобы ему привели переводчика, но в конце концов все же сам пошел за ним в канцелярию. Разумеется, парень из Любляны, который пришел с ним, понимал их с трудом, и он тоже, по образцу немецкой школы, повысил голос, когда они хором продолжали твердить, что они австрийцы, однако постепенно они сумели объясниться.
Кончилось тем, что эсэсовец разогнал их пинками, и они вернулись к нам в барак. Но из-за этой нервотрепки они еще больше ослабели, и их взгляды перебегали от лица к лицу, как будто искали у нас объяснения тому, что пронеслось над их головами как холодная волна из-под крыльев ночной птицы. И только когда я увидел цыгана на цементном полу вашраума пятого барака и удивился голубоватой пене, вытекавшей у него изо рта, я понял, какой участи избежали истрийские старики.
Где находится камера, я никогда не спрашивал, меня больше беспокоили молодые цыгане, которым профессор дал меньшую дозу, чтобы составить суждение об эффективности нового газа. Еще и теперь я вижу того цыгана, судорожно глотавшего воздух как старый астматик. Когда я проходил мимо его нар, его глаза на красивом тонком смуглом лице всегда смотрели мне вслед. И казалось, будто он знает, что я не могу ему помочь, но, может быть, хочет, чтобы его судьба запечатлелась во мне, чтобы я ее пережил во всей ее безысходности и сопроводил его в последний путь. Кто знает, было ли в моих глазах молчаливое понимание его страшной тайны, или же в моих движениях отражались не только спешка и озабоченность, порожденные настоящей занятостью, но в какой-то степени это была и та деловитость, с помощью которой мы избавляемся от мучительного и беспомощного замешательства.
И вот кемпинг. Я снова преодолел искушение переночевать в каменном доме и поспать на настоящей кровати в этом маленьком Ширмеке, удобно устроившемся у подножия нашей горы. Не знаю, откуда у меня уже при первом приезде возникло это странное стремление к противопоставлению, к контрапункту провести этот вечер в обстановке чистоты и домашнего уюта. Я даже воображал, как бы это было, если бы я провел ночь в хорошей гостинице, рядом с газовой камерой. Я представлял себе, что перед тем как заснуть я бы связался с тенями умерших, которые шли бы ко мне по крутому склону. Но уже в следующий момент я осознал чудовищность подобного эксперимента; никакого смысла не было бы в том, чтобы на одну ночь мне стать просто обычным туристом и сравнить эти ощущения с ощущениями лагерника. Я избежал сентиментальной засады. Здесь, в Ширмеке, в позапрошлом году мне помогла в этом также сценка с велосипедистами, мчавшимися через городок. Tour de France, или это была провинциальная велосипедная гонка; люди плотно сбились вдоль тротуаров и ждали велосипедистов, как Второго пришествия, но мимо проехал лишь маленький и запыленный автомобиль, и человек в нем озабоченно высматривал, когда от главной транспортной артерии отделится судьбоносная горная дорога. Конечно, я не ставил людям в вину то, что они предавались таким поверхностным занятиям у ног одной из кальварий[58] двадцатого столетия, совсем напротив, ведь я сторонник счастливой и безоблачной жизни, но то воспоминание сегодня оказалось решающим для того, чтобы я, как в позапрошлом году, повернул к палаткам.