Однако эта густая масса стала намного более уплотненной и перемешанной тогда, когда в бараках объявили карантин из-за тифа, который уже превратился из отдаленного путала в каждодневную действительность. Тогда не было ни утреннего, ни полуденного, ни вечернего построения на перекличку, не было долгого утреннего стояния, когда колонны с других террас уже ушли в каменоломни. Отсутствие работы лишило нас теперь даже тех передвижений, которые среди всеобщей атрофии создавали впечатление некого подобия перемен. Ведь в действительности связанные с распорядком дня приходы и уходы были лишь ленивым колебанием мертвого моря, но своим ритмичным движением они привносили смутное ощущение целенаправленной деятельности. А заточение в бараке во время карантина лишило и этой последней иллюзии. Даже колючая проволока и электрический ток в ней тогда отступили на задний план, барак же превратился в деревянный приют для прокаженных на острове, от которого тайком и навсегда отчалило последнее судно с людьми.
И как ни странно это выглядит, однако на самом деле тем, что я сейчас стою здесь и предаюсь воспоминаниям, я обязан моему левому мизинцу. Когда незадолго до начала карантина нож бельгийского хирурга Богаэртса сделал три надреза на моей ладони, чтобы вскрыть гнойник, выступившая водянистая кровь дала очень жалкое свидетельство того, что осталось от сопротивляемости организма, в котором она текла; а поскольку из-за этого рана не хотела заживать, что было, конечно, плохим знаком, белая повязка спасала меня от бдительных глаз, выискивавших пригодные для работы номера. Поэтому я не только не снял бумажную повязку тогда, когда в ней уже не было нужды, но начал беречь ее как ценную вещь, которая тем драгоценнее, чем более хрупкой она становилась. Я нянчился с младенцем, у которого в моих объятиях сначала была белая и довольно круглая головка, постепенно усыхавшая и серевшая, пока наконец не приняла форму запыленного и корявого кулачка. Но и такой она все еще оставалась замечательным оберегом, надежно защищавшим от недоброжелательных взглядов. Вряд ли кто еще так заботливо и так долго оберегал повязку из гофрированной бумаги, вряд ли кто так ухаживал за ее тканью, которая была уязвима как пена и с каждым днем становилась все более изношенной. Ну, а карантин, освободивший нас на некоторое время от страха перед рабочим транспортом, не отменил для меня заботы о забинтованной головке, которую тогда по-своему укутывал и защищал серый липкий щит грязи; потому что по окончании карантина отбор на работы возобновится. А тиф? Конечно, опасность заболеть висела над нами, но не знаю, думал ли действительно кто-то о нем как о враге, угрожающем нашей жизни. К тому же, и в тех условиях человека поддерживала подсознательная надежда, что болезнь пройдет стороной, не задев его. Поскольку, пока болезнь нас не коснулась, она все еще оставалась чем-то невидимым и неосязаемым, между тем как все мы уже знали, как выглядят те, кто возвращался из трудовых команд. Их ноги были обмотаны кусками бумажных мешков для цемента и обвязаны проволокой. Когда санитары снимали эти повязки, из-под них зияли гнилые раны, длинные и широкие в середине и зауженные с обеих сторон, похожие на пожелтевшие пальмовые листья. Большинство не могли сами вылезти из грузовиков. Когда их клали на землю, они сидели скорчившись или лежали, пока кто-нибудь не затаскивал их под душ; тех, кто уже не дышал, тащили метровыми клещами, которые смыкались вокруг желтой кожи шеи. (Да, в любом случае не помешало бы психологам заняться изучением природы человека, придумавшего клещи, чтобы стаскивать окостеневшие тела в кучу и потом оттаскивать к железному лифту под печью.) Да, каждый видел таких вернувшихся; поэтому карантин был временной страховкой, защищающей от возможности стать такими же, как они.