— Говорите, два года инструктором? Так-так… А до того? — как бы недоверчиво, голосом ушлого кадровика вопросил Никольский.
— Председатель пушной артели, Леонид Павлович. Передовая была. Да… Грамоты получал. Выдвигали. Да-а. С бригадиров — да-а. Вот, товарищ Никольский. Зверя стрелял, да-а, — вдруг обиженно, как ребенок, вставляя то и дело тягучее, певучее «да-а», заговорил Манакин, и, похоже, воспоминания о временах, когда он зверя стрелял, волновали его чем-то — утраченным чувством свободы, которой он некогда пользовался? Забытым ощущением реальности и простоты его нелегкого труда? Вот почему он так толст теперь — природа не простила таежному человеку райкомовского кресла, наказала животом и седалищем. Что же, кесарю — кесарево…
— Что сказали?
— Я говорю, каждому свое: заслужили — значит, заслужили.
— Заслужил, заслужил, — с готовностью закивал Манакин. — Правильно говорили — задачи сельского хозяйства: урожайность и заготовки. А у нас леса. Промыслы. Называется сельское, но у нас лесное.
— Товарищ Манакин, — укоризненно посмотрел на него Никольский. — И, понизив голос: — Пушнина — это ва-лю-та. Разве не понимаете?
Манакин вздохнул. Он понимал. Этот товарищ из центра думает, что у Манакина никакого партийного и государственного подхода нет. А ведь два года в райкоме даром не проходят, он, Манакин, все понимает. Но если бросили на культуру, да еще с повышением, это тоже не просто так. Только как ему объяснить, министерскому?
— Культурный фронт сейчас тоже важный, — с расстановкой заговорил Манакин. — Мы малая народность. Указание есть: национальное по форме развивать; к социалистит-тской культуре других многонациональных народов… как это? Присоединяться, однако.
— Приобщаться, — строго поправил Никольский.
Манакин медленно вытирал платком покрасневшее от напряжения лицо.
— Если есть указание сверху, тогда другое дело, — рассудительно прибавил Никольский, оценивая, не слишком ли он переигрывает. Наверняка Манакин хитрая бестия, надо с ним ухо держать востро. Его тактика больше слушать и отвечать, чем спрашивать самому, видно, тоже что-нибудь да значила. Хочет войти в доверие, а там и взять голыми руками? Пожалуй. Пока продолжим.
— А все-таки объясните, Данила Федотыч. Пусть и так, пусть культура, идеология, будем говорить, дело первостатейное. Почему же тогда именно вас, то есть человека с сельского хозяйства, с леса, перебрасывают на культурный фронт? Если вы к культуре не имели до сих пор никакого отношения?
Никольский рассчитал тонко. Он не хотел, чтобы Манакин вторично уже ушел от этого вопроса и, задавая его, воспользовался нарочно прибереженным оружием: в первый раз назвал своего собеседника Данилой Федотычем. Манакин расплылся в улыбке, покраснел еще больше, но тут же приосанился и, погасив улыбку, с достоинством возразил:
— Есть отношение. Занимался культурной работой. Состоял поэтом. Четыре года.
Нож у Никольского скользнул по тарелке и отвратительно взвизгнул. Боясь, что недожеванное мясо вывалится изо рта, Никольский выхватил из кармана платок, прижал его к губам и деланно закашлялся. Теперь можно запить вином; аккуратно сложить и убрать платок; еще немного покашлять, как если бы в горле немного свербило; пожевать и проглотить это мясо и снова запить.
— Интересно, — только и нашелся промямлить Никольский. Растерянность не делала Никольскому чести. Но и то хорошо, что он удержался и не заржал Манакину прямо в лицо. Дело принимало совсем веселый оборот. И все же, и все же…
— Я, между прочим, ведаю печатью, — небрежно сказал Никольский и, склоняясь к тарелке, увидел, что Манакин, как хороший охотничий пес, немедленно сделал стойку. — Значит, вы, так сказать, любитель. Как выразился наш великий Маяковский, землю попашет — попишет стихи. Выступаете в местной прессе?
— Зачем любитель?! никто не сказал любитель! зачем Маякосски?! — тоненько закричал рассерженный Манакин, и Никольский уставился на него во все глаза. — Член Союза писателей состою! Культурная работа! Четыре года состою однако! Зачем местной? Москва произведения берет!
Никольский стал само равнодушие.
— Не знаю, — он отрицательно покачал головой и устроил длинную паузу, чтобы раскурить сигарету. — Не знаю, — повторил он. — Поэтов читаю, слежу за прессой. И за центральной и на периферии. Ведаю по службе. Курирую, — я говорил. Не знаю поэта Манакина. Простите, Данил Федотыч, но как-то… — Никольский поднял плечи, показывая, что он сожалеет, но вынужден сказать Манакину об этом крайне неприятном для него факте.
Манакин между тем успокоился. Только теперь Никольский заметил, что тот почти ничего не ел. И вдруг отсутствующим голосом, глядя куда-то в сторону, Манакин спросил, давно ли Никольский знает Финкельмайера. Это было настолько неожиданно и прозвучало так непонятно, что Никольскому пришлось дважды переспрашивать, о чем идет речь.
— Аронамендельча долго знаете, — безжизненно сказал Манакин.
— Что-что?
— Аронамендельча.
— Не понял, простите. Что вы спросили?
— Арон. Мендельч. Финкельмайер, — пояснил наконец Манакин и докончил с едва заметной вопросительной интонацией: — Давно знакомые?
— Ах, этот!.. — Никольский снова входил в роль. — Я его фамилию плохо выговариваю. Как сказали? Финкель-майер? Да, да, Финкельмайер! Давно ли знакомы? А вот с самолета и знакомы. Соседние были места. — Никольский взглянул на часы. — Давайте считать: приблизительно сутки, как мы знакомы. А, извините, — при чем тут Финкельмайер? Да и кто он вам, этот Финкельмайер? Это вы с ним, помнится, знакомы, Данил Федотыч, а не я.
— Почему! — не знакомы — ужинали! — ночевали в люксе! — не знакомы Аронмендельчем? — взволнованно, на одной настойчивой ноте выпалил Манакин.
Никольский нахмурился.
— Позвольте? — строго сказал он. — Я не намерен с вами обсуждать, вы уж извините. Если человек, бывавший здесь не один раз, беседует со мной в пути, рассказывает про город, указывает мне дорогу в гостиницу, рекомендует поужинать в этом ресторане, я, по-вашему, не должен пригласить его к своему столу? И если ему предстоит ночевать в четырехместном номере, а у меня заказан люкс по брони, я, по-вашему, не должен предложить ему свободную койку? Нет, товарищ Манакин, я так не привык. Вы меня удивляете со своим Финкельмайером. И вообще… — Никольский еще раз отвернул рукав пиджака и внимательно вгляделся в часы. — Пора, знаете. Совещание.
— Значит, не вместе! Значит, не вместе приехали, одна минута, товалисникосски, очень надо! — возрадовался Манакин, и лицо его воссияло новым счастьем. — Очень надо, одна минута!
«Ага, пройдоха, вот оно что! Сперва ты просто-напросто меня боялся, думал, не с Ароном ли приехала эта шишка из люкса и не нагадит ли она тебе в каких-то там паскудных делах. Но теперь ты хочешь меня использовать. Валяй, толстобрюхий!»
— Нет, — решительно покачал головой Никольский и встал. — Люди ждут.
Подбежала девочка, и он стал щедро награждать ее чаевыми, говоря при этом, что, если бы не торопился, то написал бы в книгу такую на нее красивую благодарность, что все ее женихи бегали бы каждый день сюда, в ресторан, и читали вслух, какая хорошая девушка — как вас зовут? — Галя? — какая хорошая девушка Галочка. У Гали блестели глаза, улыбаясь, она смыкала губы, явно скрывая золотую коронку, которая для местных — шик, а для москвича — она знала — портит, и на щеках ее образовались ямочки.
— Правду говорил, — продолжал свое Манакин и грузно выворачивался из-за стола, боясь упустить Никольского. —Правду говорил, — в Союзе писателей состою, поэтическая работа! Московская печать берет, зачем же — Манакин? —севдоним есть, товарищ Никольский, севдоним такой — Айон Неприген называется!
— Как? — У Никольского застучало сердце. — Как вы сказали? Айон Неприген?