Началось с того, что краевая сибирская газета прислала в редакцию запрос, — кто такой Айон Неприген, как и где его разыскали. Газета жаждала перепечатать стихи тонгора и дать о нем более обширную информацию. Мне показали это письмо, и я объяснил, кто такой Манакин. Продемонстрировал квитанцию за отосланные ему деньги — полгонорара, как и обещал. Подумали-подумали и сообщили в сибирскую газету, что, пожалуйста, перепечатывайте, но вам бы там на месте следовало знать, что имя и фамилия автора по-тонгорски означает «удачу», то есть это псевдоним, а раскрывать настоящее имя поэта мы не уполномочены.
А я тем временем, как будто на золотую жилу набрел: с таким удовольствием, так легко пишу, и каждое новое стихотворение — все он, Айон Неприген, его манера.
Мэтр уговаривал плюнуть и опубликовать еще один цикл под тем же именем. Он открывает мне некоторые профессиональные тайны и говорит, что кое-кто из переводчиков, случалось, находил себе примерно таких же манакиных. Я не поддавался. Но неожиданно Айоном Непригеном заинтересовался Союз писателей. В Хабаровске, видите ли, собирались проводить какое-то мероприятие по дальнейшему развитию литературы Сибири. И организаторам первый тонгорский поэт вполне годился на роль свадебного генерала. Я был в ужасе, потому что опять меня тянут, и тут отвертеться уже не очень-то удавалось. После тоскливых размышлений я предложил такой выход из положения: беру на работе длительную командировку на Восток — с этим было легко, потому что среди рыбных инспекторов зимой обычно мало желающих подолгу торчать на краю света; а на время совещания в Хабаровске беру отдельную командировку от журнала для нас с Манакиным. Его я обещал разыскать и привезти в Хабаровск, запасшись для этого кучей бумаг ко всем властям — от крайкома до дирекции совхоза «Свободный тонгор».
С Манакиным я встретился вот здесь, в этом городе и на этом самом месте, где мы, Леня, с тобой сидим. Правда, самой гостиницы четыре года назад не было, а тут стоял дом для приезжих — уютная, между прочим, изба, набитая клопами, каждый величиной с вишню, только без косточек, и поэтому сок из них так и брызгал. Ну, ладно. У Манакина, когда он прилетел сюда из своей таежной берлоги, был вид человека, который только что проснулся от того, что над его ухом грохнули новогодней хлопушкой. Он был попросту невменяем. Как потом выяснилось, Манакина после двух-трех звонков сверху кинулись разыскивать с такой ретивостью, словно он первостатейный преступник. Собственно, кто там разбирался, — за что тянут Манакина? Раз тянут — значит преступник и есть. Говорил мне Манакин, — наверняка бы он убежал, скрылся в тайге, свои люди хотели предупредить, что его разыскивают, но, как назло, пьян он был тогда, валялся дома, ничего не соображал. Справедливости ради надо сказать, что он в те времена и вел такую жизнь: или охотился в тайге или был пьян. Хороший т'нгор был когда-то Манакин. Короче говоря, взяли его, бедолагу, сунули в самолет, только там он отрезвел и тогда понял, что в чем-то очень виноват он перед властями. Приставленный к нему райкомовский служащий ничего не объяснял —сам не знал, в чем дело, но поглядывал на Манакина с опаской и подозрением. Сдали мне его на аэродроме тепленького, и он тут же, как только вспомнил меня, стал клятвенно уверять, что деньги, которые я ему послал, он давно пропил с приятелями, и у него денег вообще нету никаких, но если я согласен, то откупится мехом, чтобы я мог дорого его потом продать и на этом заработать много больше, чем глупый тонгор у меня попросил.
— Слушай меня, Манакин, внимательно, — сказал я ему. —Посмотри на этот журнал. Ты умеешь читать по-русски?
— Плохо умею.
— Попробуй прочитать, что здесь написано, вот здесь.
Он не без труда, но все же прочитал вслух о малой народности, которая прежде была вовсе без письменности, а теперь дожила до появления собственного поэта.
— Так вот, Манакин, это про тебя.
Он смотрел с полнейшим непониманием. Битый час пришлось ему объяснять, что Айон Неприген — отныне его второе имя, что я перевел на русский язык ту песню, которую он распевал в столовой. Манакин постепенно приходил в себя. Наконец сказал:
— Два имя хорошо. Долго жить буду.
С этой минуты он начал немного соображать. Правда, в какой-то момент его глазки снова беспокойно забегали, — это когда я сказал, что ему придется ехать со мной на важное собрание и там выступать. Он опять решил, что его там будут ругать за какую-то провинность. С трудом мне удалось растолковать Манакину, какая это высокая честь — участвовать в собрании писателей и поэтов.
— Большие люди будут? — спросил он.
— Да, да, Манакин, большие! Понимаешь? И ты теперь тоже большой человек.
Он понял. Он поверил мне. И я увидел, как быстро Манакин становится большим человеком. Он напыжился, подобрался, голова его приобрела странную неподвижность, будто намертво влилась в плечи, он даже попытался нахмурить свой гладкий, блестящий лоб.
— Манакин согласен, — величественно изрек он и начальническим перстом указал на стихи: — Говори, что ты здесь написал.
По-видимому, он брал меня своим ученым секретарем.
— Смотри, первое стихотворение, — это то, которое ты тогда пел. А остальные я присочинил, прибавил, чтобы получилось больше. Но они похожи на первое, я сейчас их тебе прочту.
— Хорошо сделал, — снисходительно похвалил меня начальник. — Я буду слушать.
И когда я прочитал ему все, что было напечатано в журнале, он ошеломил меня:
— Много старался, — холодно произнес он. — Манакин это лучше пел.
— Что ты врешь? — возмутился я. — Ты мне пел только то, что вначале. Я же тебе сказал, — остальное мне пришлось выдумывать самому.
Манакин посмотрел на меня с презрением.
— Я все пел. Давно пел, всегда пел. Зверь пел, ружье пел, огонь пел, снег пел, ночь пел, солнце пел, дорога пел, дети пел, дерево пел, жена пел. Ты не слышал. Больше тебя пел. Я все пел.
Для него не имела никакого значения форма, способ, собравший все эти понятия в строки, то есть то, что осмысленному тексту дает право называться стихами, поэзией. Условно говоря, в его понимании творчество (он никогда не был знаком, конечно, с таким сложным понятием) заключалось в распевании слов, означающих ряд явлений, событий, действий в том мире, где он жил. И если те или иные слова встречались в его песнях, значит, он «все это пел», то есть сочинял те самые стихи, которые сочинял и я тоже. При этом он вовсе не имел в виду свой приоритет и совершенно не думал оспаривать какое-то тонгорское первородство этих моих стихов. Просто он умел петь о том же, и то, как он умел это петь, ему нравилось больше, чем прочитанное мною. В общем, у нас начинался спор о том, что же является сущностью искусства, а как это, собственно, всегда и бывает, такой спор к самому искусству не имел никакого отношения. Я не стал Манакину возражать.
— Скажи, что я буду говорить с большими людьми? —спросил он.
— Говори о своем народе, — посоветовал я, так как примерно представлял себе, что захотят от него услышать на совещании. — Расскажи про тайгу, про охоту, про свой совхоз.
Манакин как воплотился однажды в большого человека, так уже никогда не выходил из этой роли. Собрание сибирских писателей стало его первым триумфом. Кто-то, не разобравшись, даже обозвал его народным поэтом и основоположником литературы на языке тонгор. Простой охотник благодаря мудрой национальной политике стал теперь известным поэтом — этот тезис в различных вариантах повторялся многими из выступавших. Манакин молча слушал, аплодировал вместе со всеми и выглядел очень мудро.
— Слово предоставляется тонгорскому поэту Айону Непригену, — провозгласил председатель.
Манакин с достоинством прошествовал к трибуне.
— Кругом тайга. В тайге — т'нгор, люди, — сказал Манакин. Он умолк, не находя, что говорить еще, но продолжал при этом мудро, задумчиво смотреть в зал. Литераторы переглядывались, покачивали головами, цокали языком: вот уж начал так начал, без всяких надоевших дежурных фраз! Словом — народный поэт, сразу видно.
Внезапно Манакин вскинулся всем корпусом, руки его взлетели, он крикнул: «Ш-шь-ух!» И зал вздрогнул, — настолько точна была эта имитация ружейного выстрела.