Выбрать главу

— Странно она улыбалась, — рассказывал генерал. — «Я, — говорит, — письмо вам пришлю». А мне ни к чему, что там баба затеяла. Стороной поинтересовался, ну мне доложили: к библиотекарше поэт из редакции ходил, книжки брал, стихи там они читали, то да се… А сейчас, мол, перестал… Насчет всяких шуры-муры… кто же на нее подумает? И вдруг — на тебе!..

Спасли ее потому, что у девушки-медсестры из соседней квартиры утром не оказалось спичек. Она хотела постучать к Ольге в дверь, но прежде решила заглянуть в замочную скважину, чтобы убедиться, горит ли у соседки свет, не разбудит ли она ее. Свет горел, но из скважины сильно потянуло знакомым ей запахом морфия. Девушка попробовала достучаться, потом побежала в соседний подъезд к врачу. Когда генералу доложили о происшествии, он первым делом распорядился меня убрать с глаз долой, приказав тем, кто меня прятал, держать язык за зубами, а в редакцию сообщить, что меня срочно командировали в округ.

— Если бы умерла, началось бы расследование, и тебя все равно пришлось бы сажать. А так — поменьше трепу будет. — Генерал как будто оправдывался передо мной. — А теперь скажи: травилась из-за тебя? Честно только, я за нее переживаю, и ты, вижу, тоже.

Я чувствовал, что темнить с ним нельзя.

— Наверно, из-за меня. Ведь ей одиноко, товарищ генерал.

— Это я без тебя знаю. — Он помолчал. — Значит, так. Прямо сейчас, от меня, отправишься в округ. Лекаря там тебе понаписали всякого… Позвоню главврачу, может, отчислят до срока. А нет — в другую часть. И здесь чтоб тебя не видели. С ней не видься и не пытайся — кожу сдеру. Будь здоров.

В дверях он остановил меня.

— Вот что… Насчет этого… стихов. Дам бумагу, велю в редакции сочинить характеристику на тебя как на военного поэта. Пригодится. Ну, это я пришлю, иди.

Через месяц я был отчислен из армии по состоянию здоровья. Поздно вечером, по первому снегу, стараясь никому не попадаться на глаза, пробирался я через осточертевший мне и еще более чужой теперь военгородок. Прошел клуб, редакцию, свернул, огляделся и, нырнув в подъезд, постучал.

— Кто?

— Я.

Она долго молчала. Потом я услышал:

— Нет.

Боясь, что она отойдет, я торопливо заговорил:

— Послушай, я идиот, но я приехал, я демобилизовался, я знаю, это сделала ты, но мне надо прочитать тебе. Обязательно прочитать.

— Прочитать?

— Да, прочитать поэму, я не знаю, что это такое, но я писал тогда, а сейчас смог закончить, и я не могу так… Ты должна услышать, мне надо тебе прочитать…

Я продолжал бормотать, но она уже открывала.

Все было очень похоже на то, как бывало прежде, в самом начале: она — в кресле, я — на кушетке напротив. Я читал ей поэму, которую назвал «На берегу», потому что ее первая строка — «Двое сидели на берегу» — повторяется рефреном и звучит как заставка перед началом каждого эпизода.

Двое сидят на берегу, перед ними только море, только вода, уходящая к горизонту, а поверх — небеса. И он рассказывает ей о том, как прекрасно плыть и плыть вдвоем по волнам, уплывать дальше и дальше, чтобы были долго-долго и всегда только они вдвоем, волны, небо и солнце. И потом она рассказывает ему о том же, но свой рассказ вдруг заканчивает вопросом: «Но если я стану тонуть?» Двое сидели на берегу, и он отвечает ей, что он будет спасать ее, и рассказывает, как подставит ей свое плечо, и подставит всю спину, и она обопрется, и он подымет ее на себе над водою, чтобы ей легче было дышать, и к ней возвратятся силы, она поплывет дальше и дальше, и будут они долго и долго плыть — «но если я стану тонуть?» — спрашивает вдруг он. Двое сидели на берегу, и она, обнимая его, говорит, что она знает, как будет его спасать, вот так, как сейчас, обнимая его, увлечет его тело дальше и дальше, чтобы оно не ушло в глубину, чтобы он мог долго и долго видеть небо и солнце, и ему станет легче дышать, и они смогут снова плыть вместе… Двое сидели на берегу — но если мы станем тонуть? Станем мы вместе тонуть?.. И потом у меня только море, только небо, шум прибоя и пустынный берег. Никого нет…

Это большая поэма, я читал ее долго, а еще дольше мы говорили потом.

— Поздно, — сказала она. — Опять, как всегда, досиделись до полуночи.

Я сказал: «Хоть всю ночь», — и мы оба этому посмеялись.

Был чай и снова бесконечный разговор. «Я вылечилась», — мимоходом сказала она о себе, и я с облегчением понял, что это означало.

До утра мне некуда было деваться. Когда Ольга легла, я некоторое время сидел в ее кресле и,хотя спать страшно хотелось, уснуть не мог: устраивался так и эдак, откидывался к спинке, вытягивал и снова сгибал ноги.

— Так мы не уснем, — сказала Ольга. — Ложись-ка рядом. Уместимся.

И я лег около нее. У нее было такое маленькое тонкое тело, что мы, конечно же, вдвоем уместились. Она взяла мою руку и подоткнула вместе со своей ладошкой куда-то себе под щеку.

— Двое сидели на берегу, — тихонько прошептала она. И мы заснули.

XIII

В Москве.

После армии вернулся я в Москву — вернулся, чтобы увидеть, как умирает бабка. Мать мне, конечно, не написала ни разу, что старуха совсем плоха. А последние месяцы, видно, были бесконечным мучением: бабка уже перестала что-либо понимать, ходила под себя и ночами непрерывно выла.

Ухаживала за ней моя мама и себя не щадила. Я видел, как она задыхается при каждом движении, и сказал, что немедленно везу ее к врачу. «Арошенька, мальчик мой, ты вернулся, я и здорова, дождалась тебя. Вот только бабушку похороним, а уж я в тягость не останусь». Кричал на нее, на маму, и вот все слово-то какое кричал — «паникершей» ее обзывал, — при чем тут это дурное слово? — мол, я тебя заставлю вылечиться, будешь еще на моей свадьбе танцевать!.. А сам чуть не реву. «Вот и хорошо, мой Арошенька, женись, только поторопился бы, плохо тебе будет без мамы Голды». — «Паникерша! — кричу. — Ну-ка, сейчас к доктору!» Усадил ее в такси, к какому-то профессору отвез, и он мне в коридоре сказал — так и сказал: «Протянет недолго. Совсем недолго». А я и сам знал. Сказал профессор, что инфаркт, по-видимому, был и, как он думает, не один. Так потом и оказалось. В больницу бы мать, да куда там!

Удавалось заставить ее лежать, когда бабушка чуть успокаивалась. Но это случалось все реже. Наконец умерла бабушка. Набежали какие-то старые женщины, с воплями вырвали у меня из рук последние деньги, в белый саван укутали мертвую, повезли на еврейское кладбище — хоронить по обычаю. Что ж — и тут, как положено: держат за полы моей шинели, кричат, угрожают, требуют — попрошайки, плакальщики и могильщики, жуткая пляска безумных лиц, серые бороды, лихорадочные глаза, на уме у всех деньги, а на языке — имя Бога, и оно — как проклятье, а кругом грязный снег и могильные камни… «Ох, меня-то сюда не вези, Арошенька, — мать говорит, — сколько тебе мучений! Меня — где сжигают, и на Преображенском, от дому недалеко…»

Схоронили. Матери стало спокойнее, больше стала лежать, но о больнице и слышать не хотела: могла ли она оставить сыночка? А сыночек бежал с утра в магазин, возвращался с тощей авоськой и на весь день куда-то исчезал.

Сперва я разыскал Леопольда. С ним за это время произошла разительная перемена.

Когда я пришел по знакомому адресу и позвонил в его квартиру, дверь открыла, вернее, приоткрыла женщина —молодящаяся, с холодным лицом дама. Не сбрасывая цепочки, она молча глядела на меня, а как только услышала, что мне нужен Леопольд Михайлович, с силой хлопнула замком. Обозлившись, я настойчиво зазвонил снова, — хотя бы для того только, чтобы облаять эту стерву. За дверью сразу же раздалось топотанье чьих-то быстрых шажков, кто-то уже тронул замок, но из глубины квартиры визгливо крикнули: «Не смей! Слышишь?!» — и за дверью стихло. Я спустился вниз, вышел из подъезда и, кажется, стоял в раздумье, куда мне теперь направиться, как вдруг из той же парадной вылетел пацаненок лет восьми или девяти и весьма растерзанного вида, потому что пальто, кашне, ушанка — все на нем было надето кое-как, наспех, и кинулся ко мне: