Выбрать главу

За всеми этими переменами стоял Леопольд. С его появлением Прибежище обрело атмосферу иную: повеяло в доме теплом общения тех, кто такого общения жаждал. Под взглядом Леопольда, под усмешкой его, при его словах и при его молчании снобы, трепачи, любители между красивыми разговорами начинать ухаживания стушевывались мгновенно, проводили в неловкости час-другой и исчезали. Оставались те, кому не трудно и радостно было найти в своем нутре прибитый, чахлый росточек, вот-вот готовый и вовсе погибнуть среди вранья, примитива и грубости обыденной всеобщей жизни, — найти росточек и почувствовать, как приподнял он головку, повернул ее на тепло и на свет и потянулся — к человеку потянулся. Леопольд безвластно и безнасильно притягивал к себе: дальний магнитный полюс, который лежит где-то за тридевять земель, вот так же медлительно — осторожно разворачивает детскую забаву — иголочку с пробкой на блюдце с водой — если есть в иголочке этой чуть-чуть магнетизма. Так и забавы Прибежища становились от раза к разу серьезнее, так и в них проявилось общее направление, и уж не развлекать, не развлекаться и «кадриться» шли сюда, а шли уже, — не осознавая того разумом, а как будто одним лишь слухом ушей своих и видением глаз, да еще самим свободным дыханием в свежем воздухе — шли возвыситься, очиститься от скверны, которую слышали, наблюдали и частью которой были сами. Этих людей и раньше тянуло в Прибежище смутным предвосхищением, что найдут они тут спасение от суеты сует, заполнявшей всех и вся; сама Вера обольщалась, что ее открытый дом и разговоры об искусстве в небанальном интерьере старой комнаты будут ей светом и забвением. Но шло все не так, не туда, все обрастало пошлостью, а искренности, простодушия, по которым томились, отыскать в себе и укрепить не умели: за что уцепиться, чтобы лезть из болотца? Не было ничего прочного вокруг, не было и человека рядом, который бы твердо на твердом же и стоял.

Оказалось вдруг так, что все они — Вера, Никольский, Хавкин, молоденький Толик — словом, «свои» — были здесь в Прибежище лишь гостями, задержавшимися посетителями, как если бы приехали в средневековый замок экскурсанты, и им там понравилось, и потому они решили пока что не уезжать. Леопольд же не только и в прошлом был связан с Прибежищем, не только стал тоже «своим» теперь: он выглядел среди этого дома естественно, слитно с ним и необходимо в той же степени, в какой был неотделим от своей одежды — берета, серенького джемпера и помятой бабочки.

Вера отыскала стенограммы лекций Леопольда и предложила заняться их обработкой. Леопольд согласился больше из вежливости — свои уже однажды высказанные мысли его мало интересовали. Но когда Вера подала ему перепечатанную расшифровку первой лекции, он принялся комментировать старый текст, увлекся, а Вера, не растерявшись, сообразила записать все, о чем он говорил. Получились две вариации на одну и ту же тему — как оказалось, противоположные до парадокса, но каждая логически-стройная и подкрепленная серьезными аргументами. Со следующей лекцией произошло то же самое: собственные же прежние блестящие построения Леопольд разбивал не менее блестящей импровизацией. И так он, беря в руки очередной, приготовленный Верой старый текст, всякий раз подвергал его содержание острым словесным атакам, сказалось бы, несокрушимые бастионы фактов и доказательств начинали рушиться, а Леопольд с нескрываемым удовольствием, усмехаясь и прищуривая веки, возводил на развалинах новые крепости. Хотя в глазах профанов это могло сойти лишь за эффектную демонстрацию обширных знаний эрудита, Леопольд, в сущности, доказывал совсем иное — свое нежелание, вернее, свою внутреннюю неспособность следовать чему-то определенному, остановившемуся и ставшему неоспоримо верным во всем том, что касалось творчества и искусства, и, более того, — жизни рода человеческого и жизни одного человека, например, своей собственной жизни. По крайней мере, так Леопольда объяснял себе Никольский, который сперва сам прочитал первые из вариаций, а потом попросил Веру узнать при случае, не помешает ли он, если будет присутствовать во время их работы над лекциями. Леопольд ничуть не возражал и даже признался в своей, как он выразился, слабости: вероятно, сказал он, я не чужд тщеславия, так как аудитория активизирует мой тонус… Это было принято за разрешение приглашать и других.

И среди тех, кто теперь стал приходить, не оставалось людей случайных — почти не оставалось: ну, ведь не запретишь тому же Боре Хавкину привести с собой девушку —его очередную несчастную любовь. Несчастную, потому что ему нравились не только красивые, а даже чересчур, слишком красивые, а они-то все до удивления единодушно скучали рядом с Борей, и вскоре он опять появлялся в Прибежище один.

Как-то само собой получилось, что время от времени стали собираться и у Леопольда, в его узком десятиметровом «пенале» — это была одна из пяти комнат коммунальной квартиры на первом этаже большого дома. Один безвестный молодой художник принес показать Леопольду свои гравюры. Леопольд позвонил Вере и спросил, нельзя ли разыскать Толика, — ему и художнику, возможно, было бы интересно познакомиться друг с другом. «И милости прошу вас, Вера, и,если пожелает, Леонида тоже — сделайте одолжение, приезжайте».

У Леопольда, кроме художника и его жены — тихой молчаливой женщины, был и Финкельмайер — в своей обычной позе, сложившись втрое, сгорбленно сидел он в полутемном углу. Закивав головой и открыв ряды крупных зубов, он показал, что заметил гостей, он хотел и встать им навстречу, но Никольский надавил ему на плечо, и Финкельмайер успокоенно затих. Но заволновался Леопольд: все его съестные припасы состояли из пачки цейлонского чая и вчерашней городской булки. Вера побежала в магазин, а возвратившись с полной авоськой, занялась приготовлением еды. В хозяйстве Леопольда она разобралась легко: несколько чашек и тарелок, ложки, вилки и ножи — все помещалось на одной из полок обыкновенного платяного шкафа, чай кипятился нагревателем, под окном, на полу, стояли электроплитка и рядом сковорода и кастрюльки. На кухню нужно было выйти только за водой, но под косыми взглядами соседей Вера там же перемыла и перечистила посуду. «Все вы, мужчины, бесприглядные», — эту характеристику Вера давала сильному полу едва ли не чаще, чем повторяла «все вы, мужчины, эгоисты», но и то и другое означало, что она, женщина, мирится с этими ужасными существами, а следовательно, прощает им их недостатки и из чисто женского альтруизма «приглядывает» за ними — беспомощными, бесхозяйственными, непрактичными…

Леопольд быстро обнаружил себя в поле действия ее забот. Она появлялась среди дня и приносила какие-то свертки, раскладывала что-то в шкафу, брала тряпку и протирала пол, под майский праздник вымыла оконные стекла, а настольную лампу, свет которой прикрывался колпачком из ватманской бумаги — он прогорел и грозил пожаром, — одела стеклянным матовым абажуром. Леопольд проявлял лишь слабые попытки сопротивляться Вере, но в конце концов ему оставалось лишь целовать ей руки и говорить благодарности.

Складывалось уже так, что и Вера немало времени проводила у Леопольда, и Леопольд приезжал в Прибежище часто, а когда засиживались допоздна, его, случалось, уговаривали остаться заночевать. Оба дома — Прибежище и комната неподалеку от Кропоткинской — жили теперь присутствием одних и тех же людей.

XXII

Воскресным утром, сонно бездельничая в своей квартире, Никольский просматривал газету. Когда он перелистнул, не читая, первые страницы, чтобы сразу перейти к зарубежным событиям и спорту, в мозгу осталось какое-то мелькнувшее слово. Смысл и звучание слова не задержались, но за ним всплывало воспоминание — о чем? о ком? — тонувшее в сонной тупости. Никольский вернулся к листу-вкладышу, прочитал шапку «Литература и искусство» — воскресная роскошь центральной газеты — и лишь начал окидывать взглядом колонки, как наткнулся на слово Манакин.

Кажется, стоило проснуться.

«…атмосферу творческого созидания, характерную для современности…»

«…будет праздником нашей многонациональной литературы…»

«…наш корреспондент встретился с поэтом. Вот что сказал Данила Манакин».