Если гостем, направившимся в туалет, является Лукас, его ужас может сравниться лишь с интенсивностью резей, заставивших его запереться в роковом редуте. Этот ужас — не от нервов, не от комплексов, а оттого, что Лукас знает наперед, как поведет себя желудок, — то есть поначалу все тихо-мирно, но ближе к концу, повторяя взаимоотношения пороха и дроби в охотничьем патроне, прямо-таки отвратительная детонация заставит дрожать зубочистки в стаканчике и колыхаться пластиковую занавеску душа.
Избежать этого Лукас не в силах, — что он только не предпринимал: и наклонялся, чуть ли не касаясь лбом пола, и откидывался назад так, что ноги скребли по противоположной стенке, и поворачивался боком, и — уж это было крайним средством — хватался за ягодицы и раздвигал их как можно шире, дабы увеличить диаметр шумного трубопровода. Бесполезен и такой способ глушения, как обкладывание ляжек всеми имеющимися в туалете подушечками или даже купальными халатами хозяев дома, — практически всегда то, что могло быть приятным разрешением от бремени, завершается беспорядочным финальным пердением.
Когда в туалет отлучается кто-нибудь другой, Лукас крайне беспокоится за него, уверенный, что через минуту-другую раздастся позорное улюлюканье, — его немного удивляет, что присутствующие не выказывают в связи с этим ни малейшей озабоченности, хотя очевидно их небезразличие к происходящему, на что указывает попытка заглушить туалетные события перезвоном ложечек в чашках и ничем не оправданным двиганием стульев. Если ничего особенного не происходит, Лукас по-настоящему счастлив и тут же просит еще один коньяк, чем выдает себя, — присутствующие догадываются, какое он испытывал напряжение, как тосковал во время отправления сеньорой Броджи своих срочных надобностей. Насколько отличаются от нас дети, размышляет Лукас, с какой простотой, не обращая внимания на именитых гостей, они подходят и во всеуслышание объявляют: мамочка, хочу какать! Блажен, продолжает размышлять Лукас, безвестный поэт, сложивший четверостишие, в котором провозглашается, что: нет большего на белом свете дива, / чем наслажденье срать неторопливо, / и большей неги нет на белом свете, / чем после пребыванья в туалете. До подобных вершин мог подняться разве что человек, совершенно избавленный от несвоевременного и взрывоопасного пучения живота, если только туалет в его доме не находится этажом выше или не является эдакой покрытой цинком конурой на приличном расстоянии от усадьбы.
Настроившись на поэтический лад, Лукас тут же вспоминает стих Данте[144], в котором грешники avevan dal cul fatto trombetta[145], и этой ссылкой в уме на высокий образец культуры отчасти прощает себя за размышления, которые не имеют ничего общего с размышлениями доктора Беренстейна по поводу закона об удобствах при сдаче жилья внаем.
Лукас, — его наблюдения над обществом потребления
Так как у прогресса ни-конца-ни-краю, в Испании стали продавать пакеты с тридцатью двумя спичечными коробками, на каждом из которых воспроизведено по фигуре из полного шахматного комплекта.
Тут же один смекалистый сеньор выбросил в продажу набор шахмат, каждая из тридцати двух фигур которого может служить кофейной чашечкой. Почти одновременно Базар Два Света выпустил в продажу кофейные чашки, которые предоставляют относительно мягкотелым дамам большой выбор достаточно твердых бюстгальтеров, после чего Ив Сен-Лоран незамедлительно скумекал лифчик, позволяющий подавать два яйца всмятку этим довольно возбуждающим воображение способом.
Жаль, что до сих пор никто не нашел дополнительного применения яйцам всмятку — это и обескураживает тех, кто кушает их, испуская тяжелые выдохи, — так рвется цепь радостных превращений, которая остается простой цепочкой, к слову сказать, довольно-таки дорогой.
Лукас, — его друзья
Их реестр огромен и разнообразен, но поди пойми, почему сейчас ему взбрело на ум думать исключительно о Седронах, а думать о Седронах — значит думать о стольких вещах, что не знаешь, с чего начать. Единственная выгода для Лукаса заключается в том, что он знает не всех Седронов, а лишь троих, но кто ведает, в конце концов, выгода ли это. Похоже, что количество братьев сводится к скромной цифре шесть или девять; как бы там ни было, он-то знаком с тремя, и — держись крепче, Каталина, сейчас поскачем[146].
Эти трое Седронов состоят из музыканта Таты (по метрике он Хуан, хотя — попутно: не глупо ли связывать рождение с метрикой стихосложения?), из киношника Хорхе и из художника Альберто. Общаться с каждым из них порознь — дело уже серьезное, но когда они все в куче и приглашают тебя на пироги, тут уж они, ни дать ни взять, смерть в трех томах.
146