— Есть только один ответ, — говорит кто-то, — вот он: ясность трудно достижима, в силу чего темное становится стратегией, чтобы под видом трудного протащить легкое. — Запоздалые овации.
— Мы можем спорить с вами много лет, — хрипит Лукас, —
но камнем преткновенья будет снова
и снова сложная проблема слова.
(Кивки.) Никто не вступит, лишь Поэт,
и то порой, на белую арену
бумаги, над которой вьется дым
неведомых законов, да, законов
капризного соитья смысла с ритмом,
когда внезапно посреди рассказа
или строфы всплывает Атлантида.
От этого защиты нет, поскольку
об этом знанье нет у нас познаний,
сия фатальность позволяет нам
плыть под водой действительности и,
взнуздав какое-либо междометье,
нащупать ритм, открыть сто островов, —
пираты ремингтонов (или перьев),
вперед на штурм глаголов и наречий,
пусть по лицу крылом нас подлежаще
бьет существительное-альбатрос!
Или, говоря проще, — заключает Лукас, сытый по горло, как и его товарищи, — предлагаю, ну, скажем, пакт.
— Никаких сделок! — ревет без которого в этих случаях не обходится.
— Просто пакт. Для вас primum vivere, deinde philosophare[165] подсознательно ассоциируется с vivere в прошедшем времени; в чем нет ничего плохого и что, пожалуй, дает единственную возможность взрыхлить почву для философии, творчества и поэзии во времени будущем. И я надеюсь упразднить удручающее нас разногласие пактом, смысл которого в том, что вы и мы одновременно откажемся от наших наиболее впечатляющих достижений, дабы общение с ближним достигло своего максимального объема. Мы откажемся от словотворчества на самом сверхзвуковом и разреженном уровне, а вы — от науки и технологии в их, соответственно, сверхзвуковых и разреженных формах, то есть от компьютеров и реактивных самолетов. Если вы препятствуете нашему поэтическому наступлению, с какой стати вы должны лакомиться от пуза научным прогрессом?!
— А вот это уж дудки, — говорит который в очках.
— Естественно, — язвит Лукас, — смешно было бы ждать иного ответа. А уступить все-таки придется. Итак, мы будем писать проще (это только так говорится, потому что проще мы не можем), а вы упраздните телевидение (чего вы тоже не можете). Мы двинемся в направлении прямой коммуникабельности, а вы откажетесь от автомобилей и тракторов — картошку вы и с лопатой сможете сажать. Представляете, что будет означать это двойное возвращение к простоте, к тому, что будет понятно сразу всем, к единению с природой без посредников?!
— Предлагаю предварительно-немедленную дефенестрацию[166] единодушия, — говорит которого перекосило усмешкой.
— А я голосую против, — говорит Лукас, вертя бокал с пивом, которое всегда в подобных случаях поспевает вовремя.
Лукас, — его травмодурапии
Однажды Лукасу удалили аппендикс, а так как хирург был не ахти, шов загноился, положение было — хуже не бывает, потому что помимо нагноения в духе самого сочного техноколора Лукас чувствовал себя разбитым, как отбивная. Тут к нему заявляются Дора и Селестино и говорят: мы прямо сейчас отправляемся в Лондон, валяй с нами на недельку, не могу, хрипит Лукас, дело в том, что, подумаешь, говорит Дора, я тебе сменю компресс, по дороге купим обогащенную кислородом воду и пластыри, в итоге все садятся на поезд, пересаживаются на ferry[167], и Лукасу кажется, что настал его смертный час, — хотя шов совершенно не болит, имеючи всего три сантиметра в ширину, так ведь Лукас мысленно воображает, что у него творится под брюками и трусами, и когда они наконец добираются до отеля и он осматривает себя, то обнаруживает: нагноение, какое было в клинике, исчезло, тут Селестино и говорит: видишь, а заодно ты получаешь картины Тернера[168], игру Лоренса Оливье[169] и мечту всей моей жизни — steak and kidney pies[170].
На другой день, прошагав уйму километров, Лукас абсолютно здоров, Дора на всякий пожарный накладывает ему еще пару пластырей, только бы не скулил, с этого дня Лукас уверовал, что постиг секреты травмодурапии, которая, как он убедился, заключается в том, чтобы делать противоположное тому, что велит Эскулап, Гиппократ и доктор Флеминг[171].
Не один раз отличающийся добротой Лукас с поразительными результатами применил свой метод к родным и друзьям. Например, когда тетя Ангустиас схватила простуду в натуральную величину, днями и ночами чихая носом, с каждым разом все больше походившим на нос утконоса, Лукас вырядился Франкенштейном[172] и подстерег ее за дверью с улыбкою трупа. Издав леденящий кровь вопль, тетя Ангустиас грохнулась в обморок на подушки, прозорливо подложенные под нее Лукасом, и когда родственники вывели ее из обалдения, тетя настолько была занята рассказом о случившемся, что и не подумала больше чихать, при этом несколько часов кряду она и остальные члены семейства только и делали, что гонялись за Лукасом с палками и велосипедными цепями. Когда доктор Фета установил в доме мир и все сели рядком обсудить за пивом произошедшее, Лукас как бы невзначай заметил, что тетя напрочь избавилась от насморка, на что тетя без малейшего намека на логику, необходимую в подобных случаях, ответила: это не повод, чтобы кровный племянник вел себя, как последний сукин сын.
166
171
172