Лукас, — его интраполяции[33]
В одной документальной и югославской картине видно, как инстинкт самки осьминога идет на все, чтобы любыми способами защитить отложенные яйца, и помимо прочих приемов обороны использует маскировку: укрывается за собранными водорослями и этим спасает яйца от нападения мурен[34] в течение всех двух месяцев инкубационного периода.
Подобно остальным, Лукас созерцает документальные кадры с позиций человеческой психологии: самка осьминога решает защитить себя, ищет водоросли, размещает их перед своим укрытием, прячется. Но ведь все это (названное с антропоморфной точки зрения[35] инстинктом лишь за неимением лучшего термина) находится за пределами какого-либо разума, за пределами какого-либо, пусть даже самого рудиментарного, знания. И если Лукас пытается извне как-то соучаствовать в упомянутом процессе — что ему остается? Голый механизм, недоступный его воображению, — нечто вроде движения поршней в цилиндрах или скольжения жидкости по наклонной плоскости.
В крайнем удручении Лукас убеждается, что на этом уровне ему остается разве что своего рода интраполяция: то, что он осмысливает в настоящий момент, разве не является механизмом, который наблюдается и постигается его разумом, и разве это не тот же антропоморфизм, приписываемый по наивности самому человеку.
«Мы — ничто», — думает Лукас за себя и за самку осьминога.
Лукас, — его расконцертирование
Некогда, в эпоху гофия[36], Лукас частенько посещал концерты — ах, Шопен, Золтан Кодай[37] и Пуччиверди[38], а уж Брамс и Бетховен, ну и Отторино Респиги[39] в сезоны послабей.
Теперь он посещать перестал, а выкручивается с помощью пластинок, радио или насвистывая свои воспоминания типа Менухина[40], Фридриха Гульды[41] или Мариан Андерсен[42], все это в наши скоростные времена несколько попахивает палеолитом, но если начистоту — с концертами у него шло настолько по нисходящей, что однажды пришлось даже заключить джентльменское соглашение между Лукасом, который перестал посещать, и билетерами вкупе с частью публики, которые его перестали выгонять пинками. Чем были вызваны столь судорожные разногласия? Если ты его спросишь, Лукас кое-что припомнит, например, вечер в «Колумбе», когда пианист, бисируя, обрушил руки, вооруженные саблями Хачатуряна, на совершенно беззащитную клавиатуру, чем воспользовалась публика, позволившая себе истерический припадок, размеры которого точно соответствовали грохоту, достигнутому артистом в заключительных пароксизмах, — и вот мы видим Лукаса, который демонстративно что-то ищет на полу между рядами, хватаясь за что ни попадя.
— Вы что-нибудь потеряли, сеньор? — решила допытаться дама, между щиколотками которой сновали пальцы Лукаса.
— Музыку, сеньора! — ответил Лукас за секунду до того, как сенатор Польятти нанес ему первый пинок в зад.
Точно так же во время вокального вечера, когда одна дама, деликатно воспользовавшись тончайшим пианиссимо Лотте Леман, воспроизвела кашель, достойный рупоров тибетского храма, тут же заслышался голос Лукаса, который сказал: «Умей коровы кашлять, они бы кашляли, как эта сеньора», — данный диагноз определил патриотическую интервенцию доктора Чучо Белаустеги и волочение Лукаса лицом по земле до его конечного освобождения за оградой на улице Свободы. Трудно наслаждаться концертами, когда происходят подобные вещи, лучше уж at home[43].
Лукас, — его критическое отношение к реальности
Джекиль прекрасно знает, кто такой Хайд[44], но знание это не взаимное. Лукасу кажется, что почти весь мир разделяет неведение Хайда, именно это помогает поддерживать порядок в городе под названием Человек. Сам-то он обычно за неделимую версию: за Лукаса в чистом виде, и вся недолга, причем из соображений практической гигиены. Этот этаж — этот этаж и есть, а Дорита=Дорите, так-то вот. Впрочем, стоит ли обманываться: этот этаж — черт его знает, что он из себя представляет в ином контексте, а уж о Дорите и говорить не будем, ибо.
В эротических играх Лукас довольно рано обнаружил преломляющие, закупоривающие и поляризующие свойства предполагаемого принципа идентификации. Туг в самый неожиданный момент А — не есть А. Или А — есть не А. То, что в девять сорок представляет из себя область высшего наслаждения, к половине одиннадцатого сменяется полным разочарованием; ароматы, вызывающие сладостный обморок, будучи выставленными на белоснежную скатерть, вызывают рвоту. Это (уже) не это, потому что я (уже) не есть я (а я — другой).
33
35
38
44