Вволю накричался Помада, пока его раздел Епифанька, и упал без памяти на жесткий тюфяк.
В обед пришла костоправка, старушка-однодворка. Стали будить Помаду, но он ничего не слыхал. У него был глубокий обморок, вслед за которым почти непосредственно начался жестокий бред и страшный пароксизм лихорадки.
Такое состояние у больного не прекращалось целые сутки; костоправка растерялась и не знала, что делать. На другое утро доложили камергерше, что учитель ночью где-то расшибся и лежит теперь без ума, без разума. Та испугалась и послала в город за Розановым, а между тем старуха, не предвидя никакой возможности разобрать, что делается в плечевом сочленении под высоко поднявшеюся опухолью, все «вспаривала» больному плечо разными травками да муравками. Не нашли Розанова в городе, – был где-то на следствии, а Помада все оставался в прежнем состоянии, переходя из лихорадки в обморок, а из обморока в лихорадку. И страшно стонал он, и хотелось ему метаться, но при первом движении нестерпимая боль останавливала его, и он снова впадал в беспамятство.
На третьи сутки, в то самое время, как Егор Николаевич Бахарев, восседая за прощальным завтраком, по случаю отъезда Женни Гловацкой и ее отца в уездный городок, вспомнил о Помаде, Помада в первый раз пришел в себя, открыл глаза, повел ими по комнате и, посмотрев на костоправку, заснул снова. До вечера он спал спокойно и вечером, снова проснувшись, попросил чаю.
Ему подали чай, но он не мог поднять руки, и старуха поила его с блюдца.
– Что, Николавна? – проговорил он, обращаясь к давно ему знакомой костоправке.
– Что, батюшка?
– Худо мне, Николавна.
– Ничего, батюшка, пройдет, – и не то, да проходит.
– А что у меня такое?
– Ничего, родной.
– Сломано что или свихнуто?
– Опух очень большой, кормилец, ничего знать под ним, под опухом-то нельзя.
– Где опухоль? – тихо спросил Помада.
– Да вот плечико-то, видишь, как разнесло.
– А!
– Да, вздумшись все.
Больной снова завел глаза, но ему уж не спалось.
– Николавна! – позвал он.
– Что, батюшка?
– Ты за мной хорошо глядела?
– Как же не глядеть!
– То-то. Я тебя за это награждать желаю.
– Спасибо, кормилец. Я здли всякого, здли всякого завсегда готова, что только могу…
– Я тебе штаны подарю, – тихо перебил ее с легкой улыбкой Помада.
– Штаны-ы? – спросила старуха.
– Да. Суконные, – важные штаны, со штрипками.
– На что мне твои штаны?
– Зимой будешь ходить. Я тебя научу, что там переделать придется. Теплынь будет!
– Ох ты!
– Чего?
– Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь не из-за этого. Я что умею, тем завсегда готова.
– Да жаль, что ничего не умеешь-то.
– Ну, – что умею, родной.
– Да что ж умеешь? Вон видишь, говоришь: «опух велик», ничего не разберешь, значит.
– Точно опух уж очень вздулся, велик.
– Ах!
Помада вздохнул и хотел повернуться лицом к стене, но боль его удержала, и он снова остался в прежнем положении.
Наступила и ночь темная. Старуха зажгла свечечку и уселась у столика. Помада вспомнил мать, ее ласки теплые, веселую жизнь университетскую, и скучно, скучно ему становилось.
«Что же это, однако, будет со мной?» – думал он и спросил:
– А что со мною будет, Николавна?
– Ничего, милый, – дохтарь завтра, бают, приедет. Он сичас узнает.
– Он, значит, больше твоего знает?
– Ну, – ученые люди, или мы?
– А ты-то что со мной делала?
– Вспаривала, – что ж еще делать? Опух велик, ничего нельзя делать.
– Сеном парила?
– Нет, травками.
– То-то, из сена?
– Все-то ты пересмешничаешь надо мной.
– Да разве не все равно травы, что у тебя, что на сеннике?
Старуха сощипнула со свечи, потом потянула губы, потом вздохнула и проговорила:
– Нет, милый, есть травы тоже редкие.
– Да ты-то их, Николавна, не знаешь?
– Ну как не знать!
– Ну расскажи, какие ты знаешь травы редкие-то, что в сене их нет?
– Что в сене-то нет! Мало ли их!
– Ну!
– Да мало ли их!
– Да ну же, расскажи, Николавна, – спать не хочется.
– Ну вот тебе хошь бы первая теперь трава есть, называется коптырь-трава, растет она корешком вверх. Помада засмеялся и охнул.
– Чего ты?
– Ну, какая трава корешком вверх может расти?
– А вот же растет, и тветы у нее под землей тветут. Помада опять охнул и махнул рукой, удерживая смех, причинявший ему боль.
– Что? не веришь? А полисада-трава вон и совсем без корня.
– Полно, Николавна, не смеши.
– Я и не на смех это говорю. Есть всякие травы. Например, теперь, кто хорошо знается, опять находят лепестан-траву. Такая мокрая трава называется. Что ты ее больше сушишь, то она больше мокнет.