Зина глубоко вздохнула, склонила набок головку и, скручивая пальчиками кисточку своей мантилим, печально обиженным тоном снова простонала:
– Я уж к этому давно привыкла.
– Давно-о? – спросил старик.
– Да. Это всегда так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа, и этого ни за что не будет.
– Что ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а ты ему жена, а не метресса какая-нибудь, что он тебе назло все будет делать.
– Какой ты странный, Егор Николаевич, – томно вмешалась Ольга Сергеевна. – Уж, верно, женщина имеет причины так говорить, когда говорит.
– Нет, это еще не верно.
– Неужто же женщина, любящее, преданное, самоотверженное существо, станет лгать, выдумывать, клеветать на человека, с которым она соединена неразрывными узами! Странны ваши суждения о дочери, Егор Николаевич.
– А ваши еще страннее и еще вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня, в уши-то, что она несчастная, ну и в самом деле увидите несчастную. Москва ведь от грошовой свечи сгорела. Вы вот сегодня все выболтали уж, так и беретесь снова за старую песню.
– Я не болтаю, как вы выражаетесь, и не дую никому в уши, а я…
Но в это время за горою послышались ритмические удары копыт скачущей лошади, и вслед за тем показался знакомый всадник, несшийся во весь опор к спуску.
– Костик! – вскрикнул Бахарев, быстро поднимаясь в тревоге со скамейки.
– Он-с, – так же тревожно отвечал конторщик. Все встали с своих мест и торопливо пошли к мосту. Между тем форейтор Костик, проскакав половину моста, заметил господ и, подняв фуражку, кричал:
– Едут! едут!
– Едут? Где едут? – спрашивал Бахарев, теряясь от волнения.
– Сейчас едут, за меревскими овинами уж.
– А! за овинами… боже мой!.. Смотри, Нарцис… ах боже… – и старик побежал рысью по мосту вдогонку за Гловацким, который уже шагал на той стороне реки, наискось по направлению к довольно крутому спиралеобразному спуску.
Дамы шли тоже так торопливо, что Ольга Сергеевна, несколько раз споткнувшись на подол своего длинного платья, наконец приостановилась и, обратясь к младшей дочери, сказала:
– Мне неловко совсем идти с Матузалевной, понеси ее, пожалуйста, Сонечка. Да нет, ты ее задушишь; ты все это как-то так делаешь, бог тебя знает! Саша, дружочек, понесите, пожалуйста, вы мою Матузалевну.
Священническая дочь приняла из-под шали Ольги Сергеевны белую кошку и положила ее на свои руки.
– Осторожней, дружочек, она не так здорова, – скороговоркою добавила Ольга Сергеевна и, приподняв перед своего платья, засеменила вдогонку за опередившими ее дочерьми и попадьею.
Кандидата уже не было с ними. Увидев бегущих стариков, он сам не выдержал и, не размышляя долго, во все лопатки ударился навстречу едущим.
Три лица, бросившиеся на гору, все разбились друг с другом. На половине спуска, отдуваясь и качаясь от одышки, стоял Бахарев, стараясь расстегнуть скорее шнуры своей венгерки, чтобы вдохнуть более воздуха; немного впереди его торопливо шел Гловацкий, но тоже беспрестанно спотыкался и задыхался. Немощная плоть стариков плохо повиновалась бодрости духа. Зато Помада, уже преодолев самую большую крутизну горы, настоящим орловским рысаком несся по более отлогой косине верхней части спуска. Он ни на одно мгновенье не призадумался, что он скажет девушкам, которые его никогда не видали в глаза и которых он вовсе не знает. Завидя впереди на дороге две белевшиеся фигуры, он удвоил рысь и в одно мгновение стал против девушек, несколько испуганных и еще более удивленных его появлением.
– Здравствуйте! – сказал он, задыхаясь, и затем не мог вспомнить ни одного слова.
– Здравствуйте, – растерянно отвечали девицы.
Помада снял фуражку, обтер ее дном раскрасневшееся лицо и совсем растерялся.
– Кто вы? – спросила Лиза.
– Я?.. Тут ждут… идут вот сейчас… идите…
– Кто? где ждет?
– Ваши.
Девушки пошли, за ними пошел молча Помада, а сзади их, из-за первого поворота спуска, заскрипел заторможенным колесом тарантас.
– Евгения! дочь! Женичка! – раздалось впереди; и из окружающей ночной темноты выделилась длинная фигура.
Гловацкая отгадала отцовский голос, вскрикнула, бросилась к этой фигуре и, охватив своими античными руками худую шею отца, плакала на его груди теми слезами, которым, по сказанию нашего народа, ангелы божии радуются на небесах. И ни Помада, ни Лиза, безотчетно остановившиеся в молчании при этой сцене, не заметили, как к ним колтыхал ускоренным, но не скорым шагом Бахарев. Он не мог ни слова произнесть от удушья и, не добежав пяти шагов до дочери, сделал над собой отчаянное усилие. Он как-то прохрипел:
– Лизок мой! – и, прежде чем девушка успела сделать к нему шаг, споткнулся и упал прямо к ее ногам.
– Папа, милый мой! вы зашиблись? – спрашивала Лиза, наклоняясь к отцу и обнимая его.
– Нет… ничего… споткнулся… стар становлюсь, – лепетал экс-гусар голосом, прерывающимся от радостных слез и удушья.
– Вставайте же, милый вы мой.
– Постой… это ничего… дай мне еще поцеловать твои ручки, Лизок… Это… ничего… ох.
Бахарев стоял на коленях на пыльной дороге и целовал дочернины руки, а Лиза, опустившись к нему, целовала его седую голову. Обе пары давно-давно не были так счастливы, и обе плакали. Между тем подошли дамы, и приезжие девушки стали переходить из объятий в объятия. Старики, прийдя в себя после первого волнения, обняли друг друга, поцеловались, опять заплакали, и все общество, осыпая друг друга расспросами, шумно отправилось под гору. Вне всякой радости и вне всякого внимания оставался один Юстин Помада, шедший несколько в стороне, пошевеливая по временам свою пропотевшую под масляной фуражкой куафюру.
У самого моста, где кончался спуск, общество нагнало тарантас, возле которого стояла Марина Абрамовна, глядя, как Никитушка отцеплял от колеса тормоз, прилаженный еще по допотопному манеру.
– Здорово, ребятки! – крикнул Егор Николаевич, поравнявшись с тарантасом.
– Здравствуйте, батюшка Егор Николаевич! – отозвались Никитушка и Марина Абрамовна, устремляясь поцеловать барскую руку.
– Здравствуй, Марина Мнишек, здравствуй, Никита Пустосвят, – говорил Бахарев, целуясь с слугами. – Как ехали?
– Ничего, батюшка, ехали слава богу.
– Ну ехали, так и поезжайте. Марш! – скомандовал он.
Тарантас поехал, стуча по мостовинам; господа пошли сбоку его по левую сторону, а Юстин Помада с неопределенным чувством одиночества, неумолчно вопиющим в человеке при виде людского счастия, безотчетно перешел на другую сторону моста и, крутя у себя перед носом сорванный стебелек подорожника, брел одиноко, смотря на мерную выступку усталой пристяжной.
«Что ж, – размышлял сам с собою Помада. – Стоит ведь вытерпеть только. Ведь не может же быть, чтоб на мою долю таки-так уж никакой радости, никакого счастья. Отчего?.. Жизнь, люди, встречи, ведь разные встречи бывают!.. Случай какой-нибудь неожиданный… ведь бывают же всякие случаи…»
Эти размышления Помады были неожиданно прерваны молнией, блеснувшей справа из-за частокола бахаревского сада, и раздавшимся тотчас же залпом из пяти ружей. Лошади храпнули, метнулись в сторону, и, прежде чем Помада мог что-нибудь сообразить, взвившаяся на дыбы пристяжная подобрала его под себя и, обломив утлые перила, вместе с ним свалилась с моста в реку.
– Что такое? что такое? – Режьте скорей постромки! – крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям и держа за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели, не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
– Водить ее, водить теперь, гонять: она напилась воды, горячая! – кричал старый кавалерист.
– Слушаем, батюшка, погоняем.
– Слушаем! что наделали? Черти!
– Мы, Егор Николаевич, выслушамши ваше приказание…
– Что приказание? – кричал рассерженный и сконфуженный старик.