Егор Николаевич был мрачен и хранил гробовое молчание. Глядя на него, все тоже молчали.
– Что вы так мало кушаете, Женичка? – обратился, наконец, в средине обеда Бахарев к Гловацкой.
– Благодарю вас, я сыта.
– То-то, вы кушайте по-нашему, по-русски, вплотную. У нас ведь не то что в институте: «Дети! дети! чего вам? Картооофелллю, картооофффелллю» – пропищал, как-то весь сократившись, Бахарев, как бы подражая в этом рассказе какой-то директрисе, которая каждое утро спрашивала своих воспитанниц: «Дети, чего вам?» А дети ей всякое утро отвечали хором: «Картофелю».
Все были очень рады, что буря проходит, и все рассмеялись. И заплаканная Лиза, и солидная Женни, и рыцарственная Зина, бесцветная Софи, и даже сама Ольга Сергеевна не могла равнодушно смотреть на Егора Николаевича, который, продекламировав последний раз «картоооффелллю», остался в принятом им на себя сокращенном виде и смотрел робкими институтскими глазами в глаза Женни.
– Это вовсе не похоже; никогда этого у нас не было, – смеясь, отвечала Бахареву Женни.
– Как? как не было? Не было этого у вас, Лизок? Не просили вы себе всякий день кааартоооффеллю!
– Нет, папа: нас хорошо кормили. Теперь в институтах хорошо кормят.
– Ну, рассказывайте, хорошо. Знаем мы это хорошо! На десять штук фунт мяса сварят, а то все кааартоооффеллю.
– Да нет же, папа, не знаете вы, – шутливо возразила Лиза.
– Реформы, значит, реформы, и до вас дошли благодетельные реформы?
– Да, теперь по всему заметно, что в институтах иные порядки настали. Прежних порядков уж нет, – как-то двусмысленно заметила Ольга Сергеевна.
– Да вот я смотрю на Евгению Петровну: кровь с молоком. Если бы старые годы – с сердечком распростись.
– Стыдно подсмеиваться, Егор Николаевич, – заметила Женни и покраснела.
– А краснеют-то нынешние институтки еще так же точно, как и прежние, – продолжал шутить старик.
– Не все, папа, – весело заметила Лиза.
– Да, не все, – вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. – Из нынешних институток есть такие, что, кажется, ни перед чем и ни перед кем не покраснеют. О чем прежние и думать-то, и рассуждать не умели, да и не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто не нужно. Сами всё больше других знают и никем и ничем не дорожат.
Лиза взглянула на Гловацкую и сохранила совершенное спокойствие во все время, пока мать загинала ей эту шпильку.
За чаем шпигованье повторилось снова.
– Поедемте на озеро, Женичка. Вы ведь еще не были на нашем озере. Будем там ловить рыбу, сварим уху и приедем, – предложил Бахарев.
– Нет, благодарю вас, Егор Николаевич, я не могу, я сегодня должна быть дома.
– Полноте, что вам там дома с своим стариком делать? У нас вот будет какой гусарчик Канивцов – чудо!
– Бог с ним!
– Сонька его совсем заполонила, разбойница, но вы… одно слово: veni, vidi, vici.
– Что это значит?
– Пришел, увидел, победил.
– Оооо! Мне этого пока вовсе не нужно.
– Те-те-те, не нужно! Все так говорят – не нужно, а женишка порядочного сейчас и заплетут в свои розовые сети.
– Я вам не сказала, что мне вовсе не нужно, а я говорю, мне это пока не нужно.
– А, – рассмотреть хотите, это другое дело. Ну, а с нами-то нынче оставайтесь.
– Не могу, Егор Николаевич.
– Лиза, что ж ты не просишь?
Лиза очень боялась этого разговора и чуть внятно проговорила:
– Оставайся, Женни!
– Не могу, Лиза, не проси. Ты знаешь, уж если бы было можно, я не отказала бы себе в удовольствии и осталась бы с вами.
– Вы не по-дружески ведете себя с Лизой, Женичка, – начала Ольга Сергеевна. – Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую в великодушии.
– Если одна пила рюмку уксуса, то другая две за нее, – подхватил развеселившийся Бахарев и захохотал.
– Да, – продолжала Ольга Сергеевна, – а вы вот не так. Лиза у вас ночевала по вашему приглашению, а вы не удовлетворяете ее просьбы.
Лиза во время этого разговора старалась смотреть как можно спокойнее.
– Лизанька, вероятно, и совсем готова была бы у вас остаться, а вы не хотите подарить ей одну ночку.
– Я не могу, Ольга Сергеевна.
– Отчего же она могла?
– У меня хозяйство, я ничем не распорядилась.
– А, вы хозяйничаете!
– Не могу выдерживать. Я и за обедом едва могла промолчать на все эти задиранья. Господи! укроти ты мое сердце! – сказала Лиза, выйдя из-за чая.
Ольга Сергеевна прямо из-за самовара ушла к себе; для Гловацкой велели запрягать ее лошадь, а на балкон подали душистый розовый варенец.
Вся семья, кроме старухи, сидела на балконе. На дворе были густые летние сумерки, и из-за меревского сада выплывала красная луна.
– Ах, луна! – воскликнула Лиза.
– Что это, Лиза! точно вы не видали луны, – заметила Зинаида Егоровна.
– И этого нельзя? – сухо спросила Лиза.
– Не нельзя, а смешно. Тебя прозовут мечтательницею. Зачем же быть смешною?
К крыльцу подали дрожки Гловацкого, и Женни стала надевать шляпку.
– Надолго теперь, Женни?
– Не знаю, Лизочка. Я постараюсь увидеть тебя поскорее.
– Вы уж и замуж без Лизы не выходите, – смеясь, проговорил Бахарев.
– Я уж вам сказала, Егор Николаевич, что мы с Лизой еще и не собираемся замуж.
Бахарев продекламировал:
– Так ли?
– Именно так, Егор Николаевич.
– И ты тоже, Лизок?
– О да, тысячу раз да, папа.
– Ну вот, говорят, институтки переменились! Всё те же, и всё те же у них песенки.
Егор Николаевич снова расхохотался. Женни простилась и вышла. Зина, Софи и Лиза проводили ее до самых дрожек.
– Какая ты счастливица, Женни: ехать ночью одной по лесу. Ах, как хорошо!
– Боже мой! что это, в самом деле, у тебя, Лиза, то ночь, то луна, дружба… тебя просто никуда взять нельзя, с тобою засмеют, – произнесла по-французски Зинаида Егоровна.
Женни заметила при свете луны, как на глазах Лизы блеснули слезы, но не слезы горя и отчаяния, а сердитые, непокорные слезы, и прежде чем она успела что-нибудь сообразить, та откинула волосы и резко сказала:
– Ну, однако, это уж надоело. Знайте же, что мне все равно не только то, что скажут обо мне ваши знакомые, но даже и все то, что с этой минуты станете обо мне думать сами вы, и моя мать, и мой отец. Прощай, Женни, – добавила она и шибко взбежала по ступеням крыльца.
– Однако какие там странные вещи, в самом деле, творятся, папа, – говорила Женни, снимая у себя в комнате шляпку.
– Что такое, Женюша?
Гловацкая рассказала отцу все происходившее на ее глазах в Мереве.
– Это скверно, – заметил старик. – Чудаки, право! люди не злые, особенно Егор Николаевич, а живут бог знает как. Надо бы Агнесе Николаевне это умненечко шепнуть: она направит все иначе, – а пока Христос с тобой – иди с богом спать, Женюшка.
Глава семнадцатая
Слово с весом
Мать Агния у окна своей спальни вязала нитяной чулок. Перед нею на стуле сидела сестра Феоктиста и разматывала с моталки бумагу. Был двенадцатый час дня.
– Это, конечно, делает тебе честь, – говорила игуменья, обращаясь к сестре Феоктисте: – а все же так нельзя. Я просила губернатора, чтобы тебе твое, что следует, от свекрови истребовали и отдали.
Феоктиста не отрывала глаз от работы и молчала.
Голос игуменьи на этот раз был как-то слабее обыкновенного: ей сильно нездоровилось.
– Пока ты здорова, конечно, можешь и без поддержки прожить, – продолжала мать Агния, – а помилуй бог, болезни, – тогда что?
– Я, матушка, здорова, – тихо отвечала Феоктиста.
– Ну, да. Я об этом не говорю теперь, а ведь жив человек живое и думает. Мало ли чем Господь может посетить: тогда копеечка-то и понадобится.
Феоктиста вздохнула.
– И опять, что не в коня корм-то класть, – рассуждала мать Агния. – Другое дело, если бы оставила ты свое доброе родным, или не родным, да людям, которые понимали бы, что ты это делаешь от благородства, и сами бы поучались быть поближе к добру-то и к Богу. Тут бы и говорить нечего: дело хорошее. А то что из всего этого выходит? Свекровь твоя уж, наверное, тебя же дурой считает, да и весь город-то, мужланы-то ваши, о тебе того же мнения. «Вон, мол, дуру-то как обделали», да и сами того же на других, тебе подобных овцах, искать станут. Подумай сама, не правду ли я говорю?