— Бонжур, Мари, — радостно воскликнула Ронни и шагнула вперед. Дверь перед ней распахнулась. Впустила горничная и меня, хотя и весьма неохотно.
Марджери Чайлд царила в помещении. С первого взгляда казалось, что в комнате собралось на совместное чаепитие с десяток подруг. Но достаточно было глянуть на физиономии почитательниц, на то, как они буквально пожирали глазами своего кумира, чтобы понять, что чай — последнее, о чем они в данный момент думали. Хозяйка чаепития окинула меня взглядом столь же внимательным, что и ее страж, однако ей на этот осмотр понадобилась доля секунды. Она тепло приветствовала Веронику. Ронни вложила ей в руку цветок с таким видом, как будто положила его на алтарь, и Марджери поднесла розу к носу, вдохнула ее аромат, прежде чем опустить на стол, к другим разбросанным среди чашек цветам.
— Рада тебя видеть, Вероника. В субботу чувствовалось твое отсутствие.
— Да-да, — расстроено покачала головою Рои ни. — Я старалась освободиться, но одно из моих семейств…
— Ох уж эти твои подопечные… Я сегодня размышляла над проблемой той девушки, Эмили. Нам надо с тобою это обсудить.
— Конечно, Марджери. В любое время.
— Спроси у Мари, когда я свободна завтра или послезавтра. Она это знает лучше меня. Ты сегодня не одна?
Вероника взяла меня за руку, подтянула поближе.
— Мэри Рассел, моя оксфордская подруга.
На меня смотрели синие, почти фиолетовые глаза, глубокие и спокойные, какие-то магнетические. Прекрасные глаза, единственное безупречное украшение лица Марджери Чайлд. Ее азиатские скулы, слегка смуглая шершавая кожа, слишком крупные зубы, сломанный когда-то и плохо сросшийся нос… — ко всем остальным чертам лица можно было придраться, и не без основания. И все же эти недостатки лишь усиливали привлекательность лица, живого и призывающего жить и бороться за него, а не просто любоваться. Эта женщина дышала уверенностью и энергией, слабых она подчиняла, сильным бросала вызов. Присутствующие явно ждали от меня изъявления знаков верноподданничества: возложения розы или еще чего-нибудь в том же роде.
Не сводя с нее взгляда, я засунула цветок себе в петлицу, выступила вперед, протянула руку и вежливо улыбнулась.
— Здравствуйте!
Почти незаметная пауза — и вот уже Марджери держит мою руку в своей. Преданные кроличьи взгляды присутствующих несколько меняют выражение, скользя по нашим сцепленным рукам и переходя на мою странную фигуру. Рукопожатие исследователя: она задерживает мою руку чуть дольше необходимого. В глазах проскальзывает веселая искорка.
— Добро пожаловать, Мэри Рассел. Спасибо, что зашли.
— Не за что, — чарующе улыбаюсь я.
— Надеюсь, вам понравилась моя проповедь?
— Да, было очень интересно.
— Прошу вас, чаю или иных напитков.
— Спасибо, непременно, — киваю я, не двигаясь с места.
— Мне кажется, вы нас чем-нибудь порадуете, — вдруг заявляет она тоном конферансье.
— Неужели? — делаю я изумленное лицо, однако не отнекиваюсь. Взгляды наши встречаются, и вокруг ее глаз вдруг стягиваются мелкие морщинки, хотя губы не шевелятся.
— Может быть, вы задержитесь ненадолго, когда мои друзья разойдутся? Нам найдется о чем потолковать.
Я отвечаю безмолвным поклоном и отхожу в уголок. Очень интересная женщина, может быть, не хуже Холмса.
Следующий час был бы невыносимо скучным, если бы не захватывающие подводные течения и интермедии беседы, которую направляла все та же Марджери. Этой группой она управляла так же уверенно, как и аудиторией во время проповеди, хотя и с несколько иной целью. В зале она поучала, побуждала, даже провоцировала. Здесь она выбрала для себя ипостась духовной матери-советницы, просветительницы круга избранных, сплоченного вокруг мудрой водительницы.
Включая меня, присутствовало четырнадцать женщин, самой старшей лет тридцать пять; все из состоятельных семейств, все более или менее привлекательные. И на всех наложило отпечаток разразившееся в Европе безумие. Лишь две ограничились вязанием теплых вещей для солдат, причем одна из них была обременена родителями-инвалидами. Девять добровольных медсестер полевых госпиталей, три из девяти с 1915 года и до конца войны сопровождали транспорты с умирающими во Франции, в Южной Англии, в Средиземноморье, ежедневно по шестнадцать часов крови и гноя, крещение кровью и ужасом для тепличных растений «лучших семейств». Некоторые работали в деревне, сменив седло скаковой лошади на упряжь пахотной, сажая картофель в тяжелой сырой почве. Некоторые потеряли братьев и женихов в Ипре и Пашендале, сплошь и рядом друзья их детства возвращались безрукими, безногими, слепыми, искалеченными. Эти юноши начинали войну, переполненные благородными целями и идеалами, и теряли один идеал за другим; жизнь, борьба и само мышление утрачивало смысл. Более дюжины молодых леди «голубых кровей», сильных, разумных, в присутствии которых я иной раз терялась, стремились сложить свою тяжко добытую зрелость, свою самостоятельность к ногам этой женщины, как они сложили к ее ногам цветы. Она, со своей стороны, внимательно выслушивала каждую, комментировала, судила, советовала — и все это с божественной высоты. Каждая получила свою долю слов с благодарностью, с жадностью голодного ребенка из хлебной очереди, каждая отбывала со своей долей в свой уголок, как собака с аппетитной костью, чтобы обглодать ее там спокойно и без помех. Вероника поднялась и повернулась ко мне.