Эбергард наконец всмотрелся сквозь жаркий, раскаляющий и останавливающий кровь свет, выбрал среди глазастых бледных пятен и опознал: дочь застыла в каком-то страдальческом наклоне, словно берегла больное ухо от сквозняка или ее попросили так наклониться, чтобы не загораживать задним, губы ее тесно сжимались и тянулись вперед, как всегда, когда она что-то терпела — взятие крови или их с Сигилд ругань, — но он не понял, смотрит Эрна на него? нет? — сверху что-то лязгающе обрушилось, он уронил голову и зажмурился.
Пока показывали фокусы, пошел липкий и чистый снег. Растает? Или много нападает, до сугробов, и на тротуарах раскатают ледянки?
Эбергард подождал у подъезда, пока Эрна сбегала за мешками мусора, — вынесу сам, — они обнялись и постояли, как всегда, замерев и зажмурившись. Он проводил дочь и бросал в ее окно снежки, Эрна хохотала, когда легким тычком снежок лупил в стекло и осыпался, оставляя белую оспину, словно след копытца, а после — махнул рукой и в безмятежной радости подхватил крупногабаритный мусор, какие-то коробки, пахнувшие пирожными и пролитым вином, — теперь, после него, у БЖ, в его бывшем доме часто бывали гости, — понес к мусорным контейнерам и вдруг заметил, что навстречу движется его собака, так же, как всегда ходила с ним, только как-то грустно переставляя лапы по снегу, на поводке у существа в вязаной шапке — на существо он не взглянул, без разницы, урод и урод, — Эбергард улыбнулся собаке, промахнул над играюще задравшейся мордой мусорным пакетом и уронил его в четырехугольные колодезные недра; и не обернувшись — рванулась за ним собака? нет? — побрел к машине, забираясь и забиваясь в фанерном, посылочном ящике тоски. Стыдясь: не погладил собаку! И поехал.
Под продуманные уговоры водителя (Павел Валентинович просил в счет будущих зарплат беспроцентную ссуду в двести тысяч на покупку машино-места) он смотрел на свои руки: в них ворочается боль? Да. Не потому, что у Сигилд «кто-то есть», пусть спят и будут счастливы, рожают детей. Потаенно-свирепое шевельнулось потому, что урод пошел к его дочери, а он, Эбергард, — с высокой скоростью удалялся в противоположную сторону, и каждое мгновение — удалялся: стоял на светофоре — удалялся, выбирался на Третье кольцо и еще больше — в юго-западном направлении, а потом на юг, уставясь в телефон, в набранные, непринятые, рассматривал свою боль кончающимся вечером после «иллюзионного театра», после ресторанных шашлыков и счастливой беготни друг за другом с потными головами по новому снегу, в тот именно вечер, когда он почувствовал крепкое (а выходит — показалось): мы родные, вместе, так будет всегда, со взгляда в роддомный сверток, в спящее лицо, сразу показавшееся ему прекрасным…
А это только укус, яд подействует позже. Позже — его Эрна обнимет урода в благодарность за подарочный пакет. Потом (мама подскажет) и поцелует. Будет его как-то называть. А попривыкнет (и маме приятно, ведь он столько делает для тебя) и — папой. На свадьбе, благодарно глядя на урода, будет говорить тост «за родителей».
Он не мог не смотреть на телефон, но Эрна не писала.
Главное — не обижаться. Нельзя говорить: а маме ты пишешь по двадцать раз в день. Но он так обязательно скажет.
Той же ночью, когда первый раз возникли болевые ощущения, позвонила Сигилд. Он задыхался, как только видел ее номер, и с лающей ненавистью уже кричал навстречу:
— Алло!!!
— Когда ты еще привезешь деньги? Ты даешь мало! Мне приходится бомбить на машине, чтобы заработать Эрне на репетиторов! Обязан нас полностью…
Отключил телефон и наливался свинцом. Тяжести. Чтобы, как прежде, легко ходить и всех веселить, потребуются дополнительные усилия.
Руки сжимались сами собой, чтобы крепко держать Эрну.
В августе двери распахнулись взрывом, штурмом, нарыв лопнул, и распаренное счастливое население хлынуло, кто прыжками по лестнице вниз и — в туалет семенящей пробежкой, кто — сразу на улицу, жадно вставляя сигареты меж губ и выкликая водителей в мобильники, а кто к буфетным стойкам зацепить поразительно дешевые бутерброды с икрой и красной рыбкой; мэра осадили крепостные телевизионщики, за спину его решительно протиснулся и мрачно встал кроваво-синий Бабец, совершенно заслонив беззвучно выматерившегося председателя гордумы, и тот теперь, подпрыгивая, мелькал на мгновение лысиной то из-за левого плеча Бабца, то из-за правого и опять проваливался. Словно получая подзатыльники, Бабец кивал каждом)7 сказанному мэром слову, тревожно глядя куда-то поверх и вбок, где с грохотом громоздились одна на одну горы размечаемой мэром работы, отжимая левым плечом ректора пединститута, пытавшегося напомнить о хозяине зала в вечерних новостях, а правым, не нажимая, но и не уступая, сиамски сросшись с лохматобровым вице-премьером Левкиным, несменяемым руководителем «строительного блока» в правительстве, — еще в прошлую пятницу все шептали: Левкина арестовали прямо в барокамере, где он проводит по три часа в день, чтобы скоропостижно не умереть на семьдесят шестом году жизни, что на даче и в квартире его идут обыски, изъяли слитки золота и знаменитую коллекцию запонок с бриллиантами! лета не проходило, чтобы Левкина не «арестовывали» то в кабинете, то в итальянском поместье на озере Гарда, где воздух такой сухой, что не бывает пыли. Раз в три месяца мэр, дождавшись по федеральному каналу прямой трансляции заседания правительства или демонстрации обманутых дольщиков, заглядывая в бездны между словами, цедил закрывшему лицо руками Левкину: «Мы вас уволим, Левкин. С вами, Левкин, нам дальше не по пути», но проходил год, еще год, еще, еще два, еще, и «Добротолюбие» Лиды без Левкина, как и прежде, не ступало и шагу.