В Гамбурге есть одно место: когда-то это был жилой район с прямыми широкими улицами, площадями и деревьями, пятиэтажками и газонами, гаражами, ресторанчиками, церквями и общественными туалетами; начинался он от одной станции пригородных поездов и заканчивался чуть дальше следующей станции.
Те пятнадцать минут, что едешь на поез-де, за окном постоянно мелькает что-то вро-де огромной свалки из разрушенных торцов домов, отдельно стоящих стен с зияющими пустотой оконными проемами, которые неподвижно глядят на проходящий мимо поезд, неопределенных развалин, помеченными черными пятнами пожарищ, высокими и четко очерченными, словно триумфальные арки, или маленькими, как скромные кладбищенские надгробия.
Из куч гравия, подобно мачтам давным-давно затонувших кораблей, торчат ржавые балки. Из белых гор разбитых ванн или серых гор камня, из раскрошенной в пыль черепицы и обугленных батарей возвышаются колонны шириной в метр, которые скульптор-судьба высекла в разрушенных кварталах. Заботливо сохраненные фасады существующих домов напоминают театральные декорации к так и не поставленным пьесам.
В этом появившемся три года назад варианте Герники и Ковентри можно найти всевозможные геометрические фигуры: правильные квадраты школьных стен, маленькие и большие треугольники, ромбы и овалы внешних стен огромных доходных домов, которые еще весной 1943 года располагались между станциями Хассельброк и Ландвер.
Поезд на средней скорости проезжает эту не укладывающуюся в голове пустошь примерно за пятнадцать минут, и за все время мы с моей молчаливой сопровождающей не замечаем из окна ни единого человека — а ведь когда-то это был один из наиболее густонаселенных районов Гамбурга. Поезд, как и все немецкие поезда, забит под завязку, но, кроме меня и моей спутницы, в окно никто не смотрит, никому не хочется видеть, возможно, самые ужасные руины Европы, но когда я отворачиваюсь от окна, то встречаю взгляды, говорящие: «Он — не из наших».
Чужих сразу видно по их интересу к руинам. Иммунитет к такому вырабатывается со временем, но рано или поздно все равно появляется. У моей спутницы он уже давно есть, однако лунный ландшафт между Хассельброком и Ландвером заинтересовал ее по причинам личного характера. Она прожила здесь шесть лет, но ни разу не побывала здесь после апрельской ночи 1943 года, когда на Гамбург обрушилась бомбежка.
Прибываем в Ландвер. Мне казалось, что, кроме нас, тут больше не выйдет никто, но я ошибся. Сюда приезжают не только туристы, есть люди, которые здесь живут, хотя из окна поезда это совершенно незаметно. Да если честно, не очень заметно и с улицы. Некоторое время мы идем по бывшим тротуарам бывших улиц и ищем бывший дом, но так и не находим. Пробираемся между искореженными останками того, что при ближайшем рассмотрении оказывается перевернутыми вверх дном взорванными машинами. Заглядываем в зияющие проемы разрушенных домов, где балки извиваются словно змеи, пробивая потолочные перекрытия. Спотыкаемся о водопроводные трубы, то тут, то там выползающие из руин. Останавливаемся перед домом, у которого просто взяли и аккуратно сняли фасад, как в декорациях популярных сейчас спектаклей, когда зрителю показывают жизнь людей на нескольких этажах одновременно.
Однако искать здесь признаки человеческой жизни — пустая затея. Только батареи, словно огромные напуганные животные, продолжают цепляться за стены, а в остальном все, что могло сгореть, давно исчезло. Сегодня безветренно, но в другие дни ветер гудит в батареях, и весь этот когда-то жилой, а ныне мертвый район наполняется странными звуками, похожими на удары молота. Иногда одна из батарей вдруг срывается, падает вниз и убивает кого-то из тех, кто бродит по внутренностям руин там, внизу, в поисках угля.
Поиски угля — вот одна из причин, почему люди сходят с поезда на станции Ландвер. Учитывая потерю Силезии, перспективу потерять Саар и крайне шаткое положение Рура, нем-цы с сарказмом говорят о руинах как о единственных оставшихся в Германии угольных шахтах.
Моей спутнице, вместе с которой мы ищем больше не существующий дом, не до сарказма. Наполовину немке, наполовину еврейке, ей удалось стать невидимой и избежать террора и войны. Она жила в Испании, пока после победы Франко ей не пришлось вернуться в Германию. Здесь она поселилась недалеко от Ландвера, но ее дом разбомбили англичане. Худощавая ожесточенная женщина, потерявшая все имущество во время бомбежки Гамбурга, а веру и надежду — при бомбежке Герники.
Мы бродим по этому бесконечному кладбищу разрухи, в котором совершенно невозможно ориентироваться, поскольку стертые с лица земли кварталы ничем не отличаются друг от друга. На чудом уцелевшей стене висит зловещая табличка с названием улицы, от всего дома остался только подъезд, увенчанный бессмысленным, но почему-то сохранившимся номером. Из обломков дома, словно надгробия, торчат вывески бывших магазинов фруктов и мяса, — и тут в подвале соседнего дома неожиданно зажигается свет.
Мы дошли до района, где удивительным образом сохранились подвалы. Дома рухну-ли, но своды подвалов устояли и теперь дают кров сотням семей, которых бомбежки лишили жилья. Заглядываем в крошечные окош-ки и видим крошечные комнаты с голыми бетонными стенами, печкой, кроватью, столом, в лучшем случае — стулом. На полу сидят дети и играют с камешками, на печке стоит кастрюля. В руинах над их головами, развеваясь на ветру, сушится детское белье на веревке, натянутой между искореженной водопроводной трубой и рухнувшей стальной балкой. Дым от печки просачивается сквозь щели в разрушенных стенах. У окна подвала стоят пустые детские коляски.
На дне одной из руин расположились кабинет дантиста и несколько продуктовых магазинчиков. На маленьком клочке земли посажена краснокочанная капуста.
— Все-таки немцы умеют трудиться, — произносит моя спутница и умолкает.
Все-таки. Как будто ей жаль, что это так.
Дальше по улице стоит английский грузовик с работающим двигателем. Несколько солдат-англичан вышли из него и, опустившись на колени, мило болтают с ребятишками.
— Все-таки англичане хорошо относятся к детям, — говорит она.
Как будто ей грустно и по этому поводу.
Но когда я пытаюсь сказать ей, что мне жаль, что она потеряла крышу над головой, она оказывается одной из немногих, кто говорит:
— Все началось в Ковентри.
Слова звучат почти как реплика из классической пьесы, но в ее случае они произносятся по-настоящему. Она прекрасно знает о том, что происходило во время войны, и все равно, а возможно, именно поэтому, ее судьба так трагична.
Дело в том, что в Германии есть большая группа честных антифашистов, и сейчас именно они, а не пособники нацизма, самые разочарованные, побежденные и бездомные: разочарованные — потому что освобождение стало не таким радикальным, как они себе это представляли, бездомные — потому что не хотят присоединяться ни к немецкому недовольному ропоту, в котором им слышится слишком много скрытого нацизма, ни к политике союзников, снисходительность которых по отношению к бывшим нацистам вызывает у них отторжение, и наконец — побежденные, потому что они сомневаются, что, будучи немцами, внесли хоть какой-то вклад в окончательную победу союзников, но в то же время они не так твердо убеждены в том, что как антифашисты не внесли свою лепту в поражение Германии. Они обрекли себя на полную пассивность, потому что любая активность означает сотрудничество с сомнительными элементами, которых они научились ненавидеть за двенадцать лет гонений.
Эти люди — самые прекрасные из всех руин Германии, но пока столь же непригодные для жизни, как и развалины домов между станциями Хассельброк и Ландвер, где влажные осенние сумерки пряно и горько пахнут потухшими пожарами.
Разбомбленное кладбище
На мосту в Гамбурге стоит человек и продает маленькое, но очень полезное приспособление, которое можно прикрепить к ножу перед тем, как чистить картофель. Он устраивает настоящий спектакль, показывая, как благодаря его изобретению можно срезать удивительно тонкий слой кожуры, а все мы стоим у парапета и смотрим, как узкие черные очистки падают на гравий ему под ноги и постепенно берут его в кольцо. Разумеется, шутками по поводу голода сыт не будешь даже в Гамбурге, но сама возможность посмеяться над отсутствием еды погружает людей в приятную форму забытья, к которой без колебаний прибегает Германия в час нужды.