Она сама намеренно свидетельствовала, что все эти синтезы и плановые построения, вносимые в мир частных интересов и стихийной практики, полны формализма, механистичны и произвольны. В ней содержался скрытый вывод, что всякие попытки преодолеть исторически существующий тип человека и его культуру только в мыслях, только идейно, от начала до конца химеричны и безнадежны. Для того, чтобы поднять этого человека, нужно было практически изменить в корне его общественные отношения, изменить его реальную природу. Ирония оставалась только голой неудовлетворенностью наличным положением вещей, демонстрацией того, что автор знает лучшее, но не в силах проложить дорогу к этому лучшему.
В чисто познавательном смысле ирония означала, что тот частный способ освоения мира, который практикуется в данном произведении, самим автором признается неокончательным, но выходы за его пределы тоже всего лишь субъективны и гипотетичны. Поэтому Тик в разговорах с Кепке указывал на двойную природу иронии:
«Она не является насмешкой, издевательством, как это обыкновенно понимают, но скорее всего в ней присутствует глубокая серьезность, связанная с шуткой и подлинным весельем».
Ирония знаменует и печаль бессилия и веселое попрание положенных границ.
В лагере романтиков, сохранивших бюргерское знамя, ироническая концепция действительности удержала влияние и после того, как сам изобретатель, младший Шлегель, отрекся от нее.
У того же Людвига Тика, у Гофмана, у Гейне романтическая ирония имела смысл чисто негативной сатиры, направленной в одинаковой степени и против наличной действительности и против самого автора, не способного подняться над чистым отрицанием. В ней сказались все исторические особенности мелкобуржуазной оппозиции в Германии за первую треть века — оппозиции, не нашедшей для себя массовой опоры и поэтому не видевшей средств к реальному изменению вещей.
Правый лагерь утешался тем, что им именно и открыты положительные исторические силы; положительный тип универсального сознания и универсального художества связывался для правого лагеря романтиков с этим открытием.
В самом конце столетия, между 1797 и 1799 годами, среди иенских романтиков параллельно теориям Фридриха Шлегеля складывается новое учение, отличное от них. В представлении его сторонников здесь возникает «реальный романтизм», на деле реально осуществивший задачи, с которыми Фридрих Шлегель справился только иронически.
Маркс писал о немцах:
«Мы разделяли с новыми народами реставрации, не разделяя их революций».
Перелом в истории романтизма связан с Термидором во Франции, с убылью революционного движения, с установлением во Франции господства буржуазного общества. В начале Великой революции Клопшток, немецкий поэт, знаменательно назвал свою оду в честь французских событий: «Они, а не мы!» («Sie, und nicht wir!»). Здесь восклицательный знак выражал сожаление.
Со времен якобинской диктатуры немецкие бюргеры все больше радовались, что они отстранены от реальной борьбы революции. Когда же выяснился подлинный результат буржуазной революции, когда сама история указала на ограниченный ее характер, разочарование мелкой буржуазии в немецких странах не знало пределов. В Германии все способствовало тому, чтобы падение иллюзий «третьего сословия» было особенно мизерабельным. Мелкобуржуазная интеллигенция не имела опоры ни в массах, инертных в то время, ни в промышленной буржуазии, экономически разбитой. Дворянство оживилось и начало широкую кампанию против германского вольнодумства. «Имперская» роль Новалиса в истории иенского романтизма («император романтизма», говорил о Новалисе Гете) объясняется именно всеми этими условиями Термидора, отразившегося в немецкой социальной жизни. Гейне и Метерлинк создали легенду о Новалисе как о тишайшем лирике, поэте туберкулеза и вечной любви. Для истории литературы Новалис важен не своей мистической преданностью памяти Софии Кюн, но своей политической преданностью памяти феодализма и католической церкви.
С Новалиса начинается подлинная дворянская мобилизация в литературе Германии. Это похоже на анналы старой прусской армии. Еще Фридрих-Вильгельм I с помощью унтер-офицеров и полицейских тянул своих дворян на военную службу. Но затем дворяне стали ревностнее, и Фридрих II на смотрах в Восточной Пруссии с удовольствием и удивлением сказал: «Господи помилуй, сколько юнкеров!» Эта тирада была бы вполне уместной и на смотру немецкой словесности в году, примерно, 1815-м. Дворянство по урокам революции оценило и этот род оружия — литературу. На целых двадцать лет бюргеры оттесняются в немецкой литературной жизни юнкерской плеядой Арнима, Клейста, Эйхендорфа, Фуке, фон-Лебена, послуживших в меру сил интересам своего класса.