Выбрать главу

В комнате заседаний поднялся сильный шум.

— Опять он нас учит! Мальчишество какое-то, ослиное упрямство!

Один депутат, подбежав к двери, закрыл ее плотнее, чтобы фракционный скандал не просочился в кулуары рейхстага. Несколько депутатов кричали, что давно пора лишить Либкнехта права позорить партию.

Он стоял неподвижно, с поднятой головой. Свое решение он обдумал давно.

— Кто же позволит вам выступить в такой роли? — спросил Эберт враждебно.

— Понятие общественной совести не упразднено ведь: именно она не позволяет мне промолчать.

— А о последствиях для себя вы подумали?

— За свои действия я готов отвечать.

Больше Эберт не пытался остановить депутатов, охваченных яростью.

— Можете быть уверены, — зычно произнес он, — позорить честь германской социал-демократии мы вам не позволим!

— Вы опозорили ее сами, проголосовав за эту захватническую войну!

— Довольно, не хотим больше слушать! Удалите его!

Он досидел до конца, окруженный всеобщим ожесточением, и поднялся с места не раньше, чем остальные.

Он выходил, как отверженный, как изгой, но высоко подняв голову, не боясь встретиться взглядом с недавними коллегами.

Эти его коллеги бурно приветствовали Либкнехта полтора года назад, когда он в рейхстаге разоблачил предательскую деятельность Круппа, снабжавшего оружием не только Германию, но и возможных ее противников. Они, коллеги, восхищались эффектом его разоблачений — кое-кто из важных чиновников был убран. Тогда коллеги по фракции заявляли себя убежденными антимилитаристами.

Теперь карты в игре раскрыты, истинное лицо этих антимилитаристов обнажено.

Либкнехт не замечал царившей на улицах толчеи, не понимал, холодно ему или нет. Был декабрь, первое декабря, день выдался холодный.

Только дома, разматывая шарф и снимая пальто, он почувствовал зябкость. Когда Верочка, подскочив, повисла у него на шее, он рассеянно расцепил ее руки и поставил на пол. Девочка подпрыгнула и опять повисла на нем. Тогда отец донес ее до столовой.

Она наконец заметила, что он озабочен, и с тревожной пытливостью взглянула на него.

Соне тоже бросилось в глаза, что Карл не в себе.

— Что-нибудь случилось?

— В общем то, что давно назревало.

— Рассорился с ними?

— Вернее сказать, разругался.

В присутствии детей он не стал ничего больше рассказывать. Лучше им не знать, каким оскорблениям подвергают отца. Да и рано им разбираться в сложностях политической жизни.

Но и позже, когда в кабинете Соня стала расспрашивать обо всем, разговор не получился. Вспоминать, кто и что говорил, было просто противно.

Завтра пленарное заседание. Как вести себя, он решил давно.

Соня озабоченно спросила, написал ли он то, что намерен сказать?

— По-твоему, лучше иметь в написанном виде?

— Тебе же могут не дать слова!

Он думал об этом сам. Но, высказанная вслух, мысль эта привела Либкнехта в негодование.

— То есть как не дать?! Я депутат, и никто не лишал меня моих прав!

— И такую бомбу, такую торпеду они не перехватят?! Дадут ей взорваться?!

Зоркость Сони насторожила его. Лучше, когда политику делают мужские сильные руки, способные отшвырнуть в сторону грязь… Да, но Роза, но Клара Цеткин? Разве руки у них недостаточно энергичные? Разве они не отшвыривают от себя все мерзости политической жизни?!

Карлу — он сознавал свою непоследовательность — захотелось, чтобы Соня к этому не прикасалась. Все, что надо написать, он напишет; что можно будет произнести — произнесет.

— Не будем, милая, предугадывать хода событий, — сказал он мягко.

— Да?.. — В голосе ее прозвучало сомнение.

Неужто же она не уверена в нем? Разве он недостаточно закален? Мало он выиграл битв?!

— Моих сил хватит на них, Сонюшка, поверь.

И тут Либкнехт получил наконец то, чего жаждало его сердце. Слово горячей поддержки необходимо каждому. Опустив глаза и тихонько постукивая пальцами по столу, он слушал добрые слова жены.

За столом при детях отец выглядел оживленным и даже шутил. Накладывая еду в тарелки, Соня украдкой посматривала на него. В атмосфере веселой шумной семьи тревога как бы распылилась. Живя с большим человеком, вовсе не ощущаешь любой его шаг как исторический. В семье все, до некоторой степени, выравнивается и получает очертания более простые.

Дети и не догадывались, какой шквал предстоит выдержать завтра отцу. Соня тоже старалась казаться, как обычно, уравновешенной и спокойной.

XXIV

Но шаг Либкнехта ворвался в историю уже в ту минуту, когда на следующий день, заняв свое место в рейхстаге, кивнув соседям и не обращая внимания на то, кто ответил, а кто умышленно не заметил кивка, он прислонился к спинке сиденья и немного зажмурил глаза.

Заседание началось гладко, все было предусмотрено наперед. За кредитами, которые испрашивало правительство, не видно было ни пушек, ни изуродованных солдат, ни уничтоженных городов. Реальный образ войны не возникал перед взором депутатов.

Либкнехт, проработавший над своим заявлением до глубокой ночи, знал его почти наизусть. Вообще речи его всегда выливались свободно, и в написанное он не заглядывал.

Уже во время выступления Бетман-Гольвега, который ровным голосом дидакта обосновывал надобность в новых кредитах, Либкнехт подумал: то, что написанный текст при нем, хорошо, он готов встретить любую провокацию; а провокация неминуема. Слова ему не дадут, все говорило об этом: педантичный вид оратора, представлявшего собою и живую личность, и окаменелый символ императорской власти, холодные, отчужденные лица депутаток. Атмосфера пруссаческой официозности настолько противостояла всему, что его наполняло, что Либкнехт почувствовал себя начисто чужим.

Председатель рейхстага доктор Кемпф, плотный и деловитый, немногословный, как председателю и надлежало, поблагодарил канцлера, когда тот закончил. Послышались холодно вежливые аплодисменты. Энтузиазма не было, да его никто и не ждал.

— Я думаю, — обратился Кемпф к депутатам, — мы не станем перегружать заседание, учитывая его представительный характер и дух единства, сплотивший всех.

Сколько времени предоставим ораторам?

Споров по этому поводу не возникло. Представители фракций, выходя на трибуну, заявляли о своем согласии с декларацией канцлера. Речи лились плавно — у одного темпераментнее, у другого суше, но каждый обосновывал позицию поддержки правительства.

Социал-демократы не составили исключения. К трибуне прошел приземистый, с большой головой, словно выраставшей прямо из плеч, Фридрих Эберт. Он был портняжного рода, предок его сидел с иглой в руках, а потом распоряжался в своей мастерской.

И вот сын гейдельбергского портного из примерной католической семьи удостоился чести представлять партию рабочего класса.

Он не был оратором по призванию и считал себя скорее мастером коротких, к месту сказанных реплик, чем речей.

Оглядев ряды своими небольшими, немного навыкате глазами, откашлявшись, Эберт произнес приблизительно следующее:

— С первого дня ужасной войны мы, верные духу немецких рабочих, признавая, что речь идет о будущем нашей родины, уверенные в ее праве на самозащиту ввиду вероломного на нее нападения, постановили отдать свои силы для спасения страны. Утвердив кредиты в начале этой оборонительной войны, мы считаем своим долгом оказать поддержку правительству и в данном случае. Война находится на той стадии, когда потребуются еще большие жертвы от нации. Моя фракция убеждена, что жертвы эти неизбежны. Мы твердо верим, что немецкий народ рано или поздно получит за них полное возмещение.

Он произнес свою речь невыразительным ровным голосом, лишь время от времени приподымая плечо, как будто подсаживал кого-то. Солидность облика соединялась в нем с обыденностью. В рейхстаге, где заседали представители крупного капитала, земельная аристократия, профессора, ученые, экономисты, такой депутат с простоватой внешностью самим своим видом подчеркивал, сколь широка представительность германского парламента. Слова Эберта веско падали на почву единства. Даже депутаты правых фракций воспринимали их с повышенным вниманием.