Итак, первый день нового года принес создание группы. Письма, подписанные именем Спартака, размноженные на гектографе, в типографиях, проникали на фабрики и в окопы. По этим письмам группа получила названий «Спартак». Некоторые письма печатались на оберточной желтой бумаге, чтобы, раскиданные возле заводских ворот, не бросались ночью в глаза полиции. Утром, когда приходила новая смена, чьи-то руки заботливо подбирали их и после прочтения передавали дальше. «Писем» ждали, их прочитывали с увлечением и тайной надеждой.
А Либкнехт, стремясь оправдать недолгую свою свободу, продолжал работать, не щадя себя.
В рейхстаге он по-прежнему прибегал к тактике «малых запросов». Шейдемановцы только и думали, как бы от него избавиться. Двенадцатого января социал-демократическая фракция шестьюдесятью голосами против двадцати пяти постановила вывести его из своего состава. Это решение окончательно изолировало его от шейдемановцев: с ними было покончено.
Но оно не могло остановить расслоения, происходившего в самой фракции. После того как группа Гаазе — Ледебура проголосовала против кредитов, голосовавшие испытали на себе неумолимое действие партийной нетерпимости.
Они создали свою фракцию, более или менее умеренную, но все же оппозиционную по отношению к шейдемановцам, и назвали ее «Трудовым содружеством».
А Либкнехт, шла ли речь о народном просвещении или о самоуправстве полиции, о военных займах или обнищании масс, громил и правительство и соглашателей. Шейдемановцам было от чего прийти в ярость.
В ответ на их выкрики он как-то заявил:
— Степень вашего возмущения против малых запросов является для меня мерилом их ценности.
Восьмого апреля опять — в который уже раз! — зашла речь о военном займе. Под видом вопроса к порядку дня Либкнехту удалось получить слово.
Он пошел к трибуне, держа предусмотрительно заготовленные листки с записями.
Шаги на ковре были почти неслышны, но зал на минуту замер. Либкнехт лишь заглянул в свои листки и начал:
— Эти займы окрестили в народе словечком «перпетуум мобиле» [3]. В известном смысле они представляют собой карусель, господа. Ловкая концентрация общественных средств в государственной кассе…
Звонок председателя предостерег оратора. Этого было достаточно — отовсюду послышались возмущенные голоса:
— Просто неслыханно!.. Сколько же можно терпеть?!
— Я имею право критиковать, — возразил громко Либкнехт. — Сколько бы вы ни мешали мне, правду я выскажу.
Опять раздались возмущенные крики протеста. Председатель изо всех сил звонил в колокольчик.
— Я просил бы прекратить крики с мест, — наконец произнес он. — Со своей стороны хочу выразить сожаление, что с этой трибуны немец способен прибегнуть к словам, какие употребил доктор Либкнехт.
— Он не немец! — заорали депутаты. — Какой же он немец?!
— Да, господа, — повысил голос Либкнехт, — различие между нами коренное, и отнюдь не в национальности: вы представляете капитал и его интересы, а я — интернациональный пролетариат…
После нового взрыва выкриков, после возгласов: «Сумасшедший дом!», «Бессмыслица какая-то, чепуха», «Помешательство!» — Либкнехт, перекрывая всех, прогремел:
— Ваши крики — честь для меня, да будет вам известно… Это… — Дальше нельзя было ничего расслышать из-за дикого шума.
Очередной скандал разразился.
— Ему еще не наскучили эти спектакли, — язвительно бросил Шейдеман соседу. — Старая, надоевшая всем комедия…
Впрочем, большая часть социал-демократов орала изо всех сил наравне с депутатами правых партий. Ему еще удалось выкрикнуть:
— Почему вы в такой ярости, господа? Неужели на вашей совести много такого, что надо скрывать?!
Шум достиг своего апогея. Либкнехт продолжал обличать, но голоса его не было слышно.
В эту минуту один из разъяренных депутатов подскочил к нему и сильным ударом выбил у него из рук листки. Продолжая говорить, Либкнехт инстинктивно наклонился, чтобы подобрать свои листки, сделал шаг, чтобы дотянуться до них.
— Вы покинули трибуну, — с торжеством произнес председатель, — ваше выступление закончено.
— Нет, я не кончил! — Он поднялся и возмущенно крикнул: — Вы видели сами, как депутат вырвал у меня из рук записи. Это бесчестно, наконец!
— Нет, нет, вы лишили себя слова сами, покинув трибуну.
— Но ведь тут заведомая бесчестность! Можете ли вы оправдать это перед собственной совестью?!
Стараясь унять разбушевавшийся зал, Кемпф звонил и звонил. Наконец ему удалось произнести более или менее внятно:
— Еще раз призываю, господин депутат, к порядку и за грубое нарушение дисциплины удаляю вас с заседания… Все, господа, все, — торопливо закончил он. — Записавшихся больше нет, прения закончены.
В парламентских сварах Либкнехт был достаточно искушен, и голос был у него достаточно сильный. Но давать повод для новых провокаций он счел ненужным: «письма Спартака» все равно донесут его речь до рабочих.
На место он возвращался, яростно оглядываясь на расшумевшихся депутатов, испытывая скорее презрение к коллегам, чем негодование.
Он вперял взгляд то в одного, то в другого, словно мерясь с ними силами. В этом зале он один представлял миллионы обманутых и обманываемых. Да и не в рейхстаге решалась теперь судьба страны.
Судьбу ее должны были решить народные массы.
Весна влилась в улицы города. После первых дождей зелень распустилась чуть не за одну ночь, и серый неуютный Берлин помолодел. Это вечное, из года в год, обновление не в силах было скрыть запущенности и обветшалости, которые кидались в глаза на каждом шагу. Город не ремонтировали и даже убирать стали хуже.
Население недоедало. Стоимость жизни выросла в два раза. Очереди возле лавок росли, а продуктов становилось все меньше. Рабочий день увеличился до десяти — двенадцати часов. Изнывали и рабочие и их жены, принужденные добывать для себя еду всеми правдами и неправдами.
Берлинцы были хмуры и неприветливы и все-таки жили надеждой на победу. Хотя где было думать о победе, если под Верденом гибли сотни тысяч солдат в бесплодных атаках, а на востоке армии зарывались все глубже в землю! Прежние слова о блеске и славе Германии звучали почти насмешкой. Почва для нелегальной работы сама по себе разрыхлялась.
Спартаковцы проникали на заводы, в цеха. Несколько сот доверенных связывали их центр с группами сочувствующих, число которых на заводах все росло. «Письма» их, появлявшиеся не реже раза в неделю, играли очень важную роль. Один из участников событий тех дней писал позже, что «ни одно литературное произведение не читалось в то время в Германии с таким благоговением, не изучалось и не комментировалось с таким усердием, как эти письма, подписанные «Спартаком». Пришло, однако, время действовать. Сигналы из Брауншвейга, Дрездена, Бремена, Лейпцига говорили, что и там недовольство войной растет.
В феврале Роза Люксембург отбыла свой тюремный срок. Ее выпустили на свободу, и она сразу включилась в работу. Либкнехт, которому было запрещено покидать Берлин, сумел нелегально побывать на подпольной конференции пролетарской молодежи в Иене и еще раз убедился, что почва для массовых выступлений созрела и недовольные ждут лишь сигнала.
Приближался день Первого мая. Именно в этот день надо было показать, что дух рабочих силен.
В цехах и мастерских, в столовых и пивных стали появляться листовки с лаконичным призывом: «Хлеб! Свобода! Мир! Тот, кто против войны, явится первого мая в восемь часов вечера на Потсдамерплац!» В других листовках призывы спартаковцев были изложены обстоятельнее: «Первого мая мы призываем от имени многих тысяч: прекратим злодейское преступление, бойню народов! Наш враг — не французский, русский или английский народ, наш враг — немецкие юнкера, немецкие капиталисты и их «исполнительный комитет» — немецкое правительство! Поднимемся на борьбу против этого смертельного врага всякой свободы. Покончим с войной! Мы желаем мира!»
Характер листовок изобличал почерк Либкнехта. Потсдамская площадь должна была стать тем местом, где произойдет проверка протестующих.